Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
— …а переулочек-то наш безымянный.
— Безобразие! И чего только Моссовет смотрит, — возмутился я.
— …папенька во всей сумме слагаемых до восемнадцати кубков и четырех лавровых венков дошел. Иван Поддубный среди наездников.
— Ну да и вы с Василием Галактионовичем тоже… знаменитые наездники, — возразил я.
— Мы перед папенькой что тростник против дуба.
— Дуба, — эхом откликнулся Василий.
— А с вашей партейностью и большой занимаемой должностью ничего не стоит…
Да ведь я никогда им не говорил,
— …походатайствуйте перед Моссоветом, и назовут наш переулочек Костылевским. Костылевский переулок! Это же на вечность.
— Какой переулок? — спросил я.
— Да наш, боже ж мой, этот самый. Без имени он.
— Значит, Костылевский переулок? — переспросил я. — И чтобы я ходатайствовал?
— До гробовой доски вашими должниками будем.
Я чувствовал, что еще немного — и я уже не встану. Никогда еще в жизни не пил я такой предательски вкусной «дамской» наливочки.
— Уж такими должниками будем, — сладко зашептала Липочка.
— Молчи, Липка, — снова одернул ее Кузьма.
Мне всё это ужасно надоело.
— Хорошо. Буду хлопотать, — с трудом выдавил я. И сразу же встал, выпрямился и постарался смотреть не на Надежду, сидевшую напротив, а на стену над ней, где висел старинный барометр в футляре из черного дерева. Барометров было два, а может, и три, — не могу сказать наверное.
— Проводи-ка Дмитрия Ивановича, Липа, — громко сказала Надежда Ивановна.
Липа тотчас же встала и взяла меня под руку:
— Пойдемте-ка, Дмитрий Иванович.
— Да, пожалуй, пойду… Но я сам… Я могу…
Барометры — их унте было штук шесть — как бешеные вертелись перед моими глазами, а я напрягал всю свою волю, чтобы оторвать от них взгляд и повернуться.
— Теперь я пойду… до свиданья.
Я прошел через зальце и, глядя себе под ноги, старался ставить их точно на черту, разделяющую две доски крашеного пола. А Липа меня поддерживала, и я шел как журавль.
В моей комнате было темно, за тюлевыми занавесками чернела безлунная, снежная ночь.
Я стал шарить по стене, но всё никак не мог найти выключатель.
— Зачем свет, Митенька, — шепнула Липа и вдруг неожиданно сильным рывком повернула меня к себе, обхватила рукой за шею и влепила поцелуй прямо в губы.
— Пустите… зачем вы… кто-нибудь войдет…
— Ничего, не бойтесь. Он не ревнивый. Его лошадь повредила.
Отпихнув Липу, я всё же нащупал выключатель и повернул его.
— Эх ты, сопливец!
В ярком электрическом свете на лице женщины обозначились скулы, и остренький маленький носик, и тугие, приподнятые к глазам румяные щеки, и голубые стекляшки глаз, поблескивающие неприязненно и отчужденно.
— Спокойной ночи, Липа, — сказал я громко и широко распахнул дверь.
Она молча вышла, а я налил в таз холодной воды и долго мылся, крепко растирая лицо ладонями. Потом разделся и, открыв форточку, в последний раз забрался под атласное синее одеяло, под которым, как я подозревал, отправился на тот свет знаменитый Галактион Костылев.
А утром, вежливенько простившись с хозяевами и вручив Надежде Ивановне квартирные за две недели вперед, я, минуя будку с дремавшим Принцем и ощущая на затылке пристальный взгляд трех пар глаз (на крыльцо из всех Костылевых не вышла только Липочка), толкнул плечом тугую калитку и вышел в безымянный переулок.
Он казался не таким длинным, как вчера вечером, и единственный фонарь, как раз против изумрудной калитки, был весь пушистый и белый от снега. Снег валил всю ночь и теперь розовел и искрился на солнце.
«Не будет вам Костылевского переулка. Пусть уж лучше он навсегда останется безымянным», — подумал я.
Идти было легко. Я почти не чувствовал чемодана, в котором были пара белья, брюки, сандалии и несколько нужных книг. И под легкое поскрипывание снега я вполголоса запел любимую: «Но от тайги до британских морей…» — и вот таким манером прошел весь безымянный переулок и оказался у трамвайной остановки.
ДАНИЭЛЬ ДЕГРЕН В БЕРЛИНЕ
Когда наш экспресс «Рига — Берлин», почти не сбавляя скорости, ворвался под гулкие своды Силезского вокзала и в купе стало темно, потом светло, опять темно и наконец совсем светло, и поезд, чуть вздрогнув всем своим длинным желто-синим телом, остановился, я надел пальто, сдвинул чуть набок шляпу с этикеткой «Льеж. Гильом-пер» и, взяв чемоданчик, вышел в коридор.
Мой попутчик — герр Вайзе, рыхлый суетливый толстячок, имевший какие-то коммерческие интересы в Риге, затягивал ремнем вздувшееся пузо чемодана, ежесекундно вспоминая черта.
— Zum Teufel! — прорычал он, когда я выбирался из синевы просигаренного купе, и, хотя ругань была адресована не мне, а неподатливому чемодану, я посчитал это за добрую примету, — ведь когда отправляешься на экзамены, то всегда просишь, чтобы тебя послали к черту. К черту… К черту!.. Вот я и попал к нему в зубы. То есть еще не попал, и буду, конечно, изо всех сил стараться проскочить между его клыками, но ведь всякое может случиться!
Я не торопясь шел по коридору, пропуская носильщиков, предлагавших свои услуги. Мой чемоданчик — как перышко: белье, две рубахи, мыло да зубная щетка. На рубахах и белье тоже бельгийские этикетки и вышитая синим шелком монограмма «ДД» — Даниэль Дегрен, 1908 года рождения, родом из Льежа. Его папенька Рене Дегрен — владелец небольшого производства кружев «Льежские кружева». Вот кто этот молодой человек в серой фетровой шляпе, которому сейчас помогает сойти на перрон седоусый, закованный в мундир проводник, похожий на фельдмаршала Гинденбурга. Во Франкфурте-на-Одере я дал ему целую марку — знай наших! — и он любезно бормочет: «Данке шён, майн герр», — и желает мне всех и всяческих успехов.