Давид
Шрифт:
Человек победил. Вздрагивая и закидывая голову, кося налитыми кровью глазами, жеребец остановился на самой середине поляны. Наездник повернул к зрителям счастливое и усталое совсем мальчишеское лицо и торжественно снял шляпу, салютуя королю. Грудь его еще тяжело вздымалась под синей орденской лентой, в глазах не погас азарт недавней борьбы, кружева жабо порвались, открыв шею. Зрители аплодировали, как в театре.
Это был молодой польский дворянин (il conto Potozki), как называли его итальянцы, один из самых блестящих кавалеров Европы. Давид аплодировал вместе со всеми, не зная, кто этот человек. Живописца, восхитила красота всей сцены, так похожей на рассказы об античных героях.
Перед концом привала Давиду и его спутникам сообщили, что «его величество с удовлетворением
XI
Неаполь ошеломил Давида яркостью костюмов, соленым запахом моря, проникавшим даже в коридоры гостиницы, шумом толпы на набережной Санта Лючия. Из окон виден был угловатый силуэт форта Кастелло дель'Ово и неподвижная вода залива. Внизу на набережной торговали живностью, поэтично называемой здесь frutti di mare — «дарами моря»: устрицами, ракушками, мелкой рыбешкой.
Давиду нездоровилось: сильно болела голова, оживление последних дней сменилось внезапной апатией. Спутники опасались, не подхватил ли он страшную лихорадку — «терцана», свирепствовавшую весной в средней Италии. Но, видимо, просто сказывалось переутомление и климат. Давид изнурял себя не только работой, но постоянными муками неудовлетворенной жажды совершенства. Вечер, проведенный, в знаменитом театре Сан-Карло, не развлек. его. Утром Давид встал разбитым.
Экипаж ждал у подъезда. По берегу залива у подножия Везувия бежала неширокая дорога. Серые ослики, трудолюбиво и необыкновенно быстро перебирая маленькими ногами, подымали тучи белой горячей пыли; изредка мягкий и влажный ветер с моря охлаждал раскаленный воздух. Далеко внизу плыли рыбачьи лодки, неправдоподобно живописные со своими белыми сверкающими парусами на фоне тускло-бирюзового залива. Катрмер был возбужден и весь светился нетерпением, хотя уже не раз посещал Помпеи. Он радовался возможности показать город своим спутникам и вновь пережить с ними вместе остроту первого впечатления.
— Пути судьбы полны парадоксов, — говорил он. — Подумайте, не случись этой трагической катастрофы, мы никогда не узнали бы столько о жизни римлян; жители Помпей гибелью обрели бессмертие: отпечатки их тел сохранились в пепле, и в этом же пепле навечно сохранились их дома.
Катрмер рассказывал страшные подробности гибели города и наизусть читал знаменитое письмо Плиния Тациту:
— «…От частых и сильных подземных ударов здания шатались и, как бы сорванные со своих оснований, казалось, то двигались в разных направлениях, то опять возвращались на прежние места. С другой стороны, было страшно оставаться под открытым небом ввиду падения камней, правда, легких и изъеденных огнем…
…В других местах уже начинался день, здесь же была ночь, более темная и глубокая, чем все другие ночи, озаряемая как бы отблеском факелов, многочисленными вспышками разного рода огней…»
А сейчас Везувий, серо-бурый, бугристый, лишь слегка дымил, ничем не напоминая огнедышащего гиганта, погубившего тысячи людей.
Солнце стояло высоко, когда приехали в Помпеи. Несколько полуголых рабочих осторожно расчищали стену виллы на краю города. Ими командовал старый морщинистый человек с большой лупой в руках. Основания стен лишь слегка выступали из почвы, пол домов был ниже уровня земли,
Целый день бродили французы по маленькому городу, возвращаясь по нескольку раз к одним и тем же местам. Каждый раз взгляд проникал все глубже, и давно ушедшая жизнь все ярче и отчетливее рисовалась Давиду.
Катрмер показывал надписи на стенах. Это была скверная полуграмотная латынь, которую даже он разбирал с трудом, а Давид не понимал вовсе. Оказывается, люди, облаченные в гиматии и тоги, говорили не только гекзаметром. Давид видел надписи, уговаривающие помпеян выбрать в городской магистрат именно, такого-то достойнейшего человека, а ниже наивную и угрожающую приписку: «Чтоб ты заболел, если из зависти это уничтожишь». В жизни древних, как и во всякой другой жизни, уживалось рядом и серьезное, и забавное, и великое, и мелочное… На стенах домов сохранились почти не потускневшие фрески, там плясали фавны, резвились амуры, неизвестные герои загадочно улыбались посетителям.
Итальянские археологи, работавшие в Помпеях, прочитав рекомендательные письма Катрмера де Кенси, которыми он был снабжен в изобилии, встретили французов радушно и показали все, что можно было показать. Посуда бронзовая и глиняная, совсем новая, едва тронутая временем, будто сохранила следы человеческих рук. К краям этих бронзовых чаш прикасались губы, произносившие латинские слова, знакомые ныне только ученым, — звонкая латынь была здесь обычной повседневностью. На дне чеканной жаровни сохранился темный нагар от тлевших семьсот лет назад углей, дно светильника потускнело от масла. Но более всего поразила Давида одна небольшая, отрытая уже полностью вилла. Посреди атриума сохранился бассейн — имплювий, и на дне его скопилась чудом не высохшая в этот знойный день вода недавнего дождя. Мозаичный пол был присыпан пылью, на ней остались следы людей, в глубине за заросшим травой перестилем острый силуэт одинокого кипариса и каменистая дорога. И Давид, который никогда не отличался особо поэтическим складом души, вдруг с потрясающей ясностью ощутил себя перенесенным в давно исчезнувший мир. Будто хозяева виллы покинули ее какой-нибудь месяц назад, и рабы перестали заботиться о доме в дни отсутствия господ…
Все часы, проведенные потом в Помпеях, чувство причастности к далекой старине не покидало Давида. Люди, являвшиеся ему прежде лишь в героическом обличье, внезапно оказались земными, обыкновенными смертными. И величие их подвигов, их искусства, их истории намного выросло в глазах Давида — ведь они творились не гигантами, а такими же, как он, людьми.
Кенси непрерывно говорил, воодушевленный острой восприимчивостью Давида и зрелищем любимых им Помпей. Он рассказывал, как всегда живо, и прежние Помпеи возникали в воображении слушателей. Снова журчали фонтаны; до черноты загорелые рабы тащили носилки, где восседал важный чиновник в отороченной пурпуром тоге; проходил молодой щеголь в яркой лацерне, громко кричал продавец снега в меду — античного мороженого; уличный писец выводил стилем аккуратные строки на вощеной дощечке, а со стороны амфитеатра доносился восторженный рев толпы — там шла травля диких зверей.
В Неаполь возвращались в молчании. Давида лихорадило, он закутался в широкий плащ и надвинул на глаза треуголку. Мысль его, однако, работала ясно и отчетливо, он с радостью вспоминал уходящий день, все виденное прочно врезалось в память. Античность открылась ему до конца, во всей своей реальной и теплой жизненности. И, главное, что-то новое появилось в нем самом, прежний разлад сменился четкой уверенностью в правильности выбранного пути.
Гостиница спала, когда они приехали в Неаполь. Сонный падроне с огарком в руках отпер двери.