Давно минувшее
Шрифт:
– Катя, Катя! Я хочу выздороветь…
На другой день ровно в 4 часа в наш двор въехала карета. Из кареты вышли священник и дьякон. Сидевшие на козлах служки понесли в дом большую, тяжелую икону. Все старухи, девочки, прислуга вышли навстречу. Прибежали люди и из соседних домов.
Темный лик Христа… Темные краски, в некоторых местах стертые. И на этом темном фоне – замечательные глаза. Если издали смотреть – совершенно живые. Вероятно, рисунок большого художника. Мое внимание привлекла груда золотых вещей и драгоценных камней, висящих вокруг шеи Христа, на проволоке. Когда поставили икону рассмотрела: висят на проволоке золотые уши, глаза, головы, руки, ноги… Некоторые предметы блестят: украшены бриллиантами. Висящие на проволоке материальные вещи оскорбляли: что-то грубо-языческое было в них. Эта груда навешанных
было много молящихся – с особым пафосом. Икону называли: Лик нерукотворный Иисуса Христа.
Началось служение. Икону принесли в нашу комнату, где лежала больная мать. Она приподнялась на кровати, обложенная подушками, и молилась, часто и неумело крестясь… Лицо ее белое, как мрамор, с ярким румянцем на щеках, поразило меня какой-то особой тонкостью и красотой.
А в углу стояла на коленях сестра и не мигая, смотрела на икону, как зачарованная.
Через три недели мать умерла. Перед смертью, в одну из очень трудных ночей, когда ей нечем было дышать, она сильно металась и истерически шептала:
– Унесите, унесите икону! Не верю, не верю… Душно, Катя! Унесите икону… Ничего не будет…
Умерла в забытьи, уже ни у кого ничего не прося. Мы с сестрой остались одни – на всём свете.
Со смертью матери связан еще один эпизод, который произвел на меня сильное впечатление. Пришел доктор Ш. и сказал:
– Ваша мать была больна туберкулезом не менее 15-17 лет. Случай интересный для медицины. Не согласитесь ли вы отдать ее тело для вскрытия? Мне кажется, что бронхи ее уже давно исполняют функции легких. В нашей фельдшерской школе вскрытие было бы важно для науки и учеников-Похороны еще не были назначены и всем распоряжалась В. А. Кривская. Когда она приехала вечером, я передала ей желание доктора. Она посмотрела на меня буквально с ужасом.
– Вы уже взрослая девушка4… Можете всё понимать. Откуда у вас эта бесчувственность? Ведь умерла ваша мать… Другая с благоговением стояла бы у ее гроба. А вы хотите отдать тело вашей матери на позор… Стыдитесь! Я даже не видела ваших слез. Какая поразительная бесчувственность…
Я молчала.
–• Что же вы молчите? Кто вас учит таким ужасным вещам? И потом – знайте: здесь теперь распоряжаюсь только я. Вы и ваша сестра – сироты. Обе вы поручены вашей матерью мне. И больше не говорите мне, пожалуйста, о том,
Моя мать умерла, когда я перешла в последний, 7-ой класс гимназии. Мне было тогда 15 лет. О чем молодой девушке даже стыдно думать. Стыдитесь! Вскрытие! Позор!.. Она зашуршала юбками и в негодовании отошла от меня. За всё время панихиды, похорон, она старалась не замечать меня, всё еще горя от негодования. А через два-три дня позвала меня к себе и была уже мягче. Впрочем, до следующего, гораздо более резкого столкновения. Но об этом в другом месте. А тут она мне всё же очень сухо сказала:
– Вы будете вести хозяйство до тех пор, пока я не найду заместительницу вашей покойной матери. Отчеты – как всегда – мне. И, пожалуйста, чтобы всё было в порядке. Как при вашей матери. Впрочем, я буду чаще приезжать.
Заместительница не была найдена месяцев шесть. И был, кажется, небывалый случай в истории таких учреждений: 15-летняя девушка оказалась «начальницей» его… Меня это ставило в невозможное положение: я не могла ходить в гимназию и окончила ее лишь благодаря особому вмешательству двух учителей моего класса. Всякая попытка указать на это положение В. А. Кривской вызывала ее гнев.
– Зачем вам эта дурацкая гимназия? Кроме порчи вы ничего из нее не выносите. Ведь, это не институт, где учат детей благородству поведения, религии и нравственности. И потом, потом не забывайте, что ваша мать поручила мне вас и сестру.
И опять я развешивала провизию, кормила нищих, мыла и скоблила всё – как при матери. А вечером бросалась к книгам, чтобы хоть что-нибудь успеть…
Это была очень тяжелая жизнь. Богадельня мне стала казаться тюрьмой, из которой нет выхода. А жизнь за ее стенами – манила и завлекала богатством впечатлений и всякими возможностями. Я ведь так мало знала эту жизнь – и такой прекрасной она казалась мне тогда. А кружки «самообразования», которые я тайно посещала еще при жизни матери, кружили голову и давали пищу воображению. То, что было за стенами богадельни, неизменно казалось ярким, притягательным, – там люди живут… А тут только кормежка, мелкие дрязги, вечное недовольство всех малым «порционом», – одна тоска, будни без праздников… И как дороги мне стали в этой обстановке книги и немногие друзья! Книга соединяла меня с миром иных интересов и иных переживаний и хоть на время отрывала от постылой обыденщины. Всё более и более рос интерес к работе людей в области мысли и познания. И всё чаще, и чаще проявлялось невнимание к моим многочисленным обязанностям… Уйдешь, бывало, в любимый уголок своей комнаты^ подложишь под себя ноги – как татарочка-мать – и забудешь всё окружающее: так интересна книга! Но стук в дверь…
Барышня! Што же вы? Нищие-то собрались.
Какие нищие?
Да што вы, барышня! Пожалуйте раздавать.
И опять эти лохмотья, слезящиеся глаза, жадная просьба «надбавить».
Иной раз душу охватывало сомнение… Почему в книгах так много хороших мыслей, так много планов иного устройства жизни, а тут?.. А тут эта назойливая нищета, этот униженный человеческий лик и.. как всё это прекратить? Как всё это перестроить? Путались мысли в противоречиях. Ясным становилось лишь одно: настойчивое, страстное желание перестроить прежде всего свою собственную жизнь. «Начальницей» такого учреждения я быть не желала. Но… как?
Саратовская Мариинская гимназия
Из гимназической жизни до 4-го класса как-то нечего даже вспомнить. Ходили, учили уроки, шалили. Стоит, пожалуй, отметить полное невнимание тогдашних педагогов к нашему физическому развитию. Когда я много позже наблюдала гимназии московские и петербургские – какая разница! Мы не только не имели в Саратове никакого понятия об экскурсиях, о гимнастике, но даже на обширный двор в большую перемену нас выпускали вовсе не за тем, чтобы мы размялись после душных классов. Напротив, следили больше за чинностью девичьего поведения. Так, нам очень хотелось сделать гору, чтобы кататься на салазках. Нельзя! «Вы не уличные мальчики». Может быть, теперешние короткие юбки на девушках и женщинах слишком коротки. Может быть, движения этих женщин нового времени иногда слишком размашисты и, действительно, напоминают мальчишеские ухватки. Но как всё это свободно, грациозно и, главное, укрепляет тело! А у нас уже с 4-го класса многие девушки носили корсеты, затягивались до дурноты и не смели на дворе гимназии показать детскую ловкость движений. Саратов того времени вовсе уж не был такой глушью, куда не доходили новые веяния. Веяний этих не было тогда и на верхах.
Не помню также, чтобы происходило какое-нибудь воспитание в области духовной. Обучение – да. Мы в гимназии всё-таки многому научились, а в старших классах – благодаря случайному подбору учителей – были разбужены даже и серьезные духовные интересы. Но о воспитании, патриотическом, религиозном или эстетическом, – никто тогда и не думал, и никто никаких концепций нам не внушал. Когда я потом слышала, что школа твердо вбивает в души учеников три понятия – самодержавие, православие и народность, – я очень удивлялась: никто нам таких понятий не вбивал. Для вбивания каких бы то ни было элементов миросозерцания необходимо, чтобы это миросозерцание было у самих педагогов, чтобы для проведения его в души учеников был самоотверженный пафос или просто искреннее желание сообщить, заразить чувством или идеей. Сколько помню, с нами таких миросозерцательных операций никто не производил. Когда я затем лично познакомилась с некоторыми учителями, – убедилась, что у них даже и в помине не было этой преданности самодержавию или православию. А когда какое-либо вредное «миросозерцание» влетало со стороны, гимназия была совершенно бессильна бороться с ним или же противопоставить ему что-нибудь свое. Впоследствии моему сыну пришлось учиться в швейцарской школе и в бельгийском колледже. Какая глубокая разница! Эти школы всеми корнями своими были тесно связаны, сплетены с национальными особенностями народа. Эти особенности они умышленно прививали, всячески охраняли, и каждый швейцарец или бельгиец с самого раннего детства знал, что он именно швейцарец, бельгиец. Мы же росли без этого счастья живой связи с своей родной страной: всё сухо, формально, казенно, учение ради учения, без воспитания души.