Дайте мне обезьяну
Шрифт:
За трясучестью рук моих мне вовсе не в руки вложили стакан, но к губам поднесли.
Чтобы выпил скорее.
— Пей. Раскис…
Не успевшее стать проглоченным потекло вниз по дрожащему подбородку. Я глотал, торопясь.
Мы опять очутились на кухне.
— Знай, что я тебе говорю, — заставлял меня слушать Василий. — Ни в какой газете того не прочтешь, ни по какому ящику не увидишь.
Пренебрегая моей нетрезвостью, он поведал мне великую тайну, от которой рассудок, решительно защищаясь, отключался время от времени. Как хорошо,
Одно верно: Василий знал много. Он владел деталями плана, доступного ему в самых общих чертах. Всепроникновенность мафии — общеизвестное свойство, но знает ли кто, что она дошла и дотуда? Хрустальный гроб обворован — это уже факт истории, не считая того, что известно об этом лишь избранным. Василий поведал мне существо подмены: вместо тела положена кукла, муляж, искусная копия тела. Василий доказывал, что никто не заметил подмены, настолько все сделано гладко.
— Представляешь, какие замешаны силы?
— Но зачем? Но зачем? — изнурял я вопросом сознание.
— Как зачем? На продажу.
— Неужели только затем, — слабо теплился ложной догадкой мой новый вопрос, — чтобы продали мне?
— Не будь идиотом. Тело стоит не один миллион. Его хотели продать за границей. Переправить. По финскому льду…
— Финский лед… эмиграция… совнарком… — вспоминалась родная история.
— Но у них сорвалось. На последнем этапе мне было суждено сколачивать ящик. Я же плотник. Вот… результат. Михаил предоставил жилплощадь.
— Вор у вора… — хотел я сказать, что подумал.
— Да, дубинку украл, — развив мою мысль, прекратил щекотливую тему Василий.
Он устало спросил о количестве денег. Я достал все, что было:
— Триста рублей.
— Да. Негусто. Впрочем… на две бутылки. С закуской. Михаил, ты не спишь? — спросил Михаила Василий, заподозрив, что тот почему-то уснул.
Но тот не уснул. Он взял мои деньги и пошел опять на Сенную, предоставив нам ожидание.
Боже, как тяжело вспоминать!
Мы ждали. Времени было около четырех часов. Голоса играющих детей доносились до нашего слуха. Как сейчас помню, они играли во дворе, подобно тому как это всегда происходит независимо от противоречий родителей. Всегда и везде. Солнечный свет мягко падал на стены кухни. Не помню, сказал ли я, что мы были на кухне. Это была обычная петербургская кухня, больше свойственная центру города, чем новостройкам, что доказывают и высота потолков, и немалая площадь. Украшением помещения служила непритязательная акварель, кажется, зимний пейзаж. Вентиляционная труба вела к соседям.
Помню, я сам понемногу дремал, иногда пробуждаясь. Как-то раз я спросил Василия, отчего моя кандидатура вызывает такое упорство, другой покупатель даст, наверное, больше.
— А ты бы с ним пожил хотя бы недельку, я б на тебя посмотрел, — быстро ответил Василий, намекнув, что жить с ним в комнате больше не может.
— Я при нем не курю. Я матом при нем не ругаюсь. Ты заметил, я матом совсем не ругаюсь, — приставал он ко мне, уверяя, что не ругается матом.
И еще я запомнил слова:
— Понимаешь, я книги читаю. О нем. Маяковский. Поэт Евтушенко… Поэт Вознесенский… ты знаешь такого поэта? — тот Вознесенский писал: «Прозрачное чело горит лампообразно». Но откуда ему это известно? Представляешь? Откуда-то знал! Знал… Неужели он ходил к нему ночью?
— Я тоже хочу еще посмотреть, — сказал я, захотев еще посмотреть, но не справился с телом, упав. Василий поднимал меня, утешая:
— Увидишь.
— Михаил, я тебя не заметил, как ты возвратился, — я сказал Михаилу, если правильно вспомнил сейчас.
— А к тебе он не будет ходить, не боишься, Василий?
— Нет, он труп.
— Нет, не труп. Труп-идея. Больше чем труп. Самый главный труп на земле. Труп-идея.
— Труп идеи? — спросил Михаил.
— Идея трупа, — отозвался Василий.
Григорий сознался:
— Боюсь.
Впечатления этого часа питаются обновленностью, мы как будто стали другими. Безусловно, что-то случилось тогда, взволновавшее сердце, если не бояться сказать образно. Я не люблю излишества от красоты, но бывает, когда невозможно без формы. Исключительно редкое положение, взыскующее осмысления со стороны, иногда требует этого. Хочется сказать: блажен понимающий, что происходит, когда не замутненная посторонним, в чем родила мать, голая мысль бьет тебя словно электрическим током, и ты обретаешь речь. И тогда сами по себе, не нуждаясь в подборе, приходят на ум слова. Истина в своей простоте поражает тебя наглядностью. Оказывается, ты не знал ничего о себе, как не знаешь всего остального, так знай, знай, не пугаясь доступности, что все постигаемо.
Но когда завершается короткий период познания, невозможность его воссоздать безотчетно становится качеством твоей несовершенной памяти, как бы другие ни валили все на похмелье. Последнее не объясняет, но усугубляет трудоемкость творчества, но уже ничего невозможно припомнить. Я далек от мысли, как бы ни хотел ясности. Пустота и страх угрожают явиться. И все же проблески, о чем говорю, есть для меня безусловная ценность, как последняя форма надежды.
Понимаем ли я был в мною упомянутых проблесках? Не до конца.
— Он умер в каждом из нас, а вы продаете, — было сказано мною.
Я готов повторить:
— Он умер в каждом из нас, а вы продаете.
Памятен Михаил, проливающий мимо стакана. Другого не помню, чем откликался Василий. Кроме того, мы оба страдали. Тот страдал по-другому.
— Нет, — отрицал он, — разве это продажа?
Я стоял на своем:
— Он жил и умер в каждом из нас, а вы продаете.
Василий тоже заплакал. Он был в порошке.
Я понял трагедию этих людей. Меня обожгло, поражая. В порыве я закричал им настоящую правду: ведь это подставка! подставка!