Дед умер молодым
Шрифт:
Едва начали сгущаться сумерки, на пень, окруженный толпой, взобрался Федор. Предупредил собравшихся: если появится полиция — уходить через кустарник на Клязьму.
— Знаем, места нам знакомые,— послышались голоса.
Федор рассказал о потерях российских войск в боях
против японцев, о том, что поражения царской власти невольно благоприятствуют скорому началу революции, что пришла долгожданная пора всем рабочим быть готовыми к выступлениям против самодержавия.
Его слушали напряженно, согласно кивали головами. Когда сходка закончилась, к Володе подошла знакомая ткачиха, Елизавета Горячева, сунула листовку, ту самую, которую
— Вот... Прочти и передай, кому доверяешь...
Володя усмехнулся снисходительно:
— Передам, конечно, а сам-то ее наизусть знаю.
Придя домой, он спросил брата:
— Много ли бабы в политике смыслят?..
Алексей ответил:
— Это смотря какие бабы и в какой политике. А Лиза Горячева в нашей партии состоит. Старайся, парень, и ты заслужишь такую честь...
Владимир заслужил. В пятом году стал большевиком. В семнадцатом — солдатом Октября. В гражданскую — комиссаром Красной Армии. На фронте сложил голову11.
Народ уже не безмолвствует
Гнетущее одиночество, на которое Савва Тимофеевич сетовал Алексею Максимовичу, чувствовалось особенно остро при размышлениях о народе и толпе. Думы такие нахлынули с новой силой после событий, свидетелем которых ему привелось стать сначала в Москве, потом в Петербурге. Крепко застряла в памяти организованная охранниками-зубатовцами в Москве манифестация — шествие рабочих в Кремль к памятнику «царю-освободителю». Сначала манифестацию назначили на 19 февраля, приурочивая ко дню Указа об отмене крепостного права, потом ее перенесли на 1 марта — к очередной годовщине смерти Александра Второго.
Погода стояла предвесенняя, над Красной площадью плыли тяжелые облака. Не из-за Москвы-реки, нет... Казалось, откуда-то от дальних морей, что на окраинах обширной империи. Ряды манифестантов текли по площади к стенам Кремля двумя потоками, вливаясь в Спасские и Никольские ворота. Шагали фабричные люди чинно, размеренно. Говорили вполголоса, не создавая большого шума. Тысячи сапог мерно шуршали по грязному натоптанному снегу.
Морозов, оказавшись в толпе зрителей у подъезда Исторического музея, присматривался к манифестантам и к своим соседям. Кое-кто из них стоял неподвижно, кое-кто переминался с ноги на ногу. Постепенно удалось определить: в толпе участников манифестации преобладали люди пожилые, степенные. Они шли молча. А молодежь, которой было куда меньше, то и дело перебрасывалась шутками. И шутили все больше по поводу господ, стоящих У музея.
По тому, как пожилые рабочие молчаливо и озабоченно разглядывали площадь, кремлевские стены, золоченых орлов на башнях, разноцветные маковки храма Василия Блаженного, нетрудно было догадаться, что все они — жители окраины и тут, в середине древней столицы Руси, гости не частые.
Временами Морозову чудились в толпе лица, знакомые по Орехово-Зуеву, хотя и знал он наверняка, что его землякам добираться от берегов Клязьмы сюда к Москве-реке сложно.
О чем толковали в толпе, расслышать было, конечно, невозможно. А замечания зрителей настойчиво лезли в уши. Один из них, в добротной поддевке на меху, явно недоумевал, как же это допустили вчерашних смутьянов-забастовщиков в места, священные для всех верноподданных. Другой, с виду поскромней, фигурой вовсе не солидный, возражал: дескать, фабричный трудовой люд это и есть самые что ни на есть верноподданные, что, мол, на них, на тружеников, и опирается царский трон супротив студентов и прочих бунтовщиков.
Толковали досужие зеваки и о том, что для демонстрации единения народа с царем время надо бы выбрать весеннее, праздничное, скажем пасхальную неделю.
По мере того как толпа, шагавшая по площади, миновала музей, от нее все чаще отделялись манифестанты. Они небольшими группками прибивались к тротуару у музея, толпясь в противоположной стороне площади у Лобного места, в середине — у памятника Минину и Пожарскому.
«Да, праздная эта толпа — никакой не народ,— подумал Морозов.— Но, с другой стороны, нет оснований у вас, фабрикант и общественный деятель, числить всех своих сограждан этаким быдлом! Хотя, конечно, стыдно должно быть нам, интеллигентам, что вожаками московского пролетариата оказались на сей раз чиновники охранного отделения.
А где же те истинные вожди, которые, по мнению народников, только и способны возглавлять толпу? Если кто действительно ближе к истине, так это, пожалуй, марксист Ленин, доказывающий, что внести сознательность в стихийное рабочее движение обязаны социал-демократы, интеллигенты!
Для того и нужны, необходимы такие профессиональные революционеры, как Леонид Красин или Николай Бауман. А юному энтузиасту Коле Шмиту еще расти и расти, учиться и учиться. И, конечно, боязно за таких, как Коля Шмит. Не затоптали бы их своими сапожищами «у святых кремлевских стен» толпы, послушные зубатовцам.
Тяжко и страшновато, сказать по совести: до чего же мощен гул, доносящийся оттуда, из-за этих самых стен. Гул религиозных песнопений... «Спаси, господи, люди твоя...»
Неужели все-таки так коротка память народная, что уже забыты ужасы Ходынки и проявленное тогда царем равнодушие ко всеобщему горю?»
Уж кому-кому, а ему-то, Савве Морозову, встречавшему царя в Нижнем вскоре после ходынской катастрофы, памятна безучастная мина на физиономии «божьего помазанника», самодовольно принимавшего хлеб-соль от верноподданного купечества. Почему бы и сегодня не оставаться довольным гвардейскому полковнику Романову — внуку «царя-освободителя», если к дедушкиному памятнику в Кремле столь покорно топают тысячи сапог?
Если промышленнику Морозову по личному знакомству известно «его императорское ничтожество», то почему же оно составляет некий «секрет» для миллионов верноподданных?.. Видимо, сильны еще холопские навыки, привычки в сыновьях вчерашних крепостных. Вот уж поистине прав Некрасов: «Люди холопского звания — сущие псы иногда».
«Толпы без вождей. Никак решительно не годится в вожди такой сорвиголова, как, скажем, Балмашев, убивший министра Сипягина.
Герой пошел на виселицу, а убитому министру царь быстро нашел замену.
Нет, индивидуальный террор не поможет свергнуть монархию, революционизировать общественное мнение.
Скорее, наоборот, жестокость воспринимается всегда с сочувствием к жертве».
Когда с юга, из Малороссии, приходили вести о крестьянских волнениях и карательных акциях властей, Морозов обращался мыслями к мудрости Пушкина: «Да, страшен русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Это было сказано о событиях, происходивших почти полтора века назад, во времена Пугачева. Но останется в силе и ныне в начале двадцатого столетия, когда (в этом можно не сомневаться) стихия народного гнева взорвет наконец полицейское государство...