Дед умер молодым
Шрифт:
При последних словах Тимофей Саввич встал, осенил себя крестным знамением.
Савва Тимофеевич молчал, думал: вот куда повело старика! Царевым именем хочет сына стращать. Дескать, вспомни, к чему александровские реформы привели. Можно бы, конечно, возразить, сказать, что и он, как русский человек, скорбит по убиенном государе. Однако считает: в том-то и беда, что не довел до конца своих реформ царь-освободитель, не дал России конституцию... Будь у нас сейчас парламент, как в цивилизованных европейских странах, не кланялись бы промышленники царским министрам, а достойно представляли
Такие мысли, которые могли увести далеко, молодой Морозов не счел уместным излагать отцу. «Не стоит раздражать старика. Успокоить его надо. Попробую-ка сослаться на собственный его стариковский авторитет».
— Если уж о реформах говорить всерьез, а не в насмешку, то вашей властью, папаша, Никольская мануфактура учреждена как паевое товарищество, сиречь акционерное общество на европейский манер. Вы с мамашей были учредителями того устава, который высочайше утвержден назад тому годов шестнадцать, если не ошибаюсь...
— Ну, допустим... А дальше что?
— А вот что, папаша. Как вам известно, все решения принимаются правлением, избранным пайщиками, а отнюдь не мною единолично. Так и с расценками было, и с новыми стройками — и по фабричному корпусу, и по рабочим спальням.
Тут Тимофей Саввич побагровел:
— Будто и считать ты не умеешь, Савва. Сколько у кого паев, сколько голосов, если по паям считать? Дианова или, скажем, Колесникова с Морозовым вровень не поставишь. Захоти они, все пайщики скопом, какое-либо решение провести, с тобой не согласовав, не совладать им с тобой, ди-ректор-распорядитель... Да они и не попробуют против тебя бунтовать, знаю я их, господ пайщиков... Значит, не к лицу тебе за чужие спины прятаться. Ты — хозяин!
Изменив обычной своей сдержанности, Тимофей Саввич хлопнул по столу так, что зазвенели письменные приборы.
А Савва Тимофеевич медленно поднялся с кресла, сказал вполголоса:
— Ну, уж коли так, почтенный мой родитель, то прошу вас хозяйские мои права уважать и в распоряжения мои не вмешиваться.
Старик часто задышал, распустил узел галстука, расстегнул ворот рубашки. Отодвинул стакан с водой, услужливо поданный сыном, произнес с усилием:
— Спасибо. Может быть, теперь из кабинета прикажешь выйти, господин председатель правления?
— Это как вам будет угодно, папаша.
Тимофей Саввич тяжело поднялся, зашагал к двери. Вышел, не оборачиваясь, тихонько, без стука притворил дверь.
Савва Тимофеевич хотел было шагнуть из-за стола, но сдержался. Снова опустился в кресло. «Догнать старика, остановить, попросить прощения... Какой у него жалкий, растерянный вид...» Вспомнились рассказы о судебных заседаниях во Владимире, когда слушалось дело о забастовке. Там — все в зале это видели — Тимофей Саввич после свидетельских показаний мелкими шажками пошел к своему креслу... Да поскользнулся на паркете, упал. И многие, кто был в зале, тихонько посмеивались...
«А теперь? Что делать теперь сыну после такой размолвки с отцом? Не бежать же за ним по коридору, не спускаться же по лестнице на глазах у всего честного народа? Да и не догнать уж, пожалуй. Конечно, не догнать...»
В открытую форточку был слышен зычный голос Агафона — кучера:
— Куда прикажете, Тимофей Саввич?
И вялый, какой-то безразличный ответ отца:
— Домой, в Усады.
«Ясно: теперь уж больше не покажется старик на фабрике... Может, оно и к лучшему, а?»
Самое тяжкое для себя молодой Морозов ожидал впереди. Не скроешь ведь от жены ссору с отцом. Беспокойные мысли удлиняли путь, с детства знакомый до булыжника. Уже сквозь голые ветви деревьев парка показался дом, маня уютным светом рано зажженных ламп, а он все еще не решил, рассказать ли все Зине. А как расскажешь — ведь растревожишь, а ей теперь особенно нужен покой.
Так оно и вышло. Едва Савва Тимофеевич вышел к вечернему чаю, сменив деловой сюртук на домашнюю куртку, Зинаида Григорьевна начала расспрашивать о фабричных новостях. Но тут же осеклась: очень уж замкнутым, озабоченным выглядел муж. Не таким, бывало, возвращался он с фабрики. Хоть и уставал порой, но всегда улыбался приветливо, шутил. А тут едва прикоснулся губами к щеке жены, едва скользнул рассеянным взглядом по выпуклому ее животу, заметному и под просторным труакаром, рассеянно похвалил портниху — здешнюю, ореховскую, искусно обшивавшую молодую хозяйку в пору беременности.
И это тоже показалось Зинаиде Григорьевне странным. Обычно муж к заграничным ее туалетам и к московским последним фасонам относился сдержанно: «Коли нравится тебе, модница, стало быть, хорошо. Носи на здоровье». Даже бальное платье, сшитое точно таким, в каком была великая княгиня на приеме у генерал-губернатора, и то не удостоилось особого внимания Саввы Тимофеевича. А тут вдруг...
— Чует сердце женское кручину добра молодца...— фразу, стилизованную под старинную русскую речь, Зинаида Григорьевна произнесла с усмешкой, зная, что юмор у мужа всегда в почете.
На этот раз Савва Тимофеевич не поддержал шутку:
— Тяжко, Зинуша... Ох, до чего тяжко...
Морозов присел к столу. Попросил чаю, самого наикрепчайшего. Повертел в руках портсигар, не закуривая. Сказал:
— Нет... Надо было мне после университета пойти по ученой части...
— И с чего это вздумалось тебе, Савва?— Зинаида Григорьевна устремила на мужа в упор карие с зеленоватым отливом глаза.— Ну, не таись, расскажи, что случилось?
И услышала краткий ответ:
— Поссорился с отцом.
— Из-за чего?
— Из-за фабричных дел,* конечно...
— Чем же прогневил родителя?
— Странный вопрос... Да всем решительно. Всем, что делается ради здравого смысла и по глубокому моему убеждению. Ну, да ладно. Не хочу тебя утомлять, вредно тебе, Зинуша.
— Погоди, Савва, погоди... Жена я тебе или метреска?
— Глупые слова, Зина, говоришь, не надо...
— Да уж по бабьему моему разумению. Извините, ежели что не так, государь супруг Савва Тимофеевич.
— Опять глупости, Зина... Знаешь ведь, как люблю я тебя, как ценю твой ум, знаешь, ради тебя готов на все...