Делай со мной что захочешь
Шрифт:
Если он принесет поесть, я сразу узнаю запах еды и меня затошнит, я скажу, что не хочу есть, а он скажет — Ты плохая девочка, ты не ешь. — Поэтому я не шевелилась. По лестнице ходили люди — вверх, вниз, но это были не его шаги. Я не спала. А когда я проснулась, я была такая усталая, что не могла шевельнуться. Укусы у меня на коже стали крохотными красными пятнышками, а теперь куда-то уплыли, растаяли. А я была такая усталая, что даже не могла их почесать. Зато он не будет сердиться, потому что кровь из них не пойдет.
Потом началась гроза. Я увидела молнию. Но я не могла думать про
А он все не шел.
Я пыталась сказать ему, как мне трудно есть, как мне больно, а он только сердился. Раз он взял меня на руки и заплакал, точно маленькая девочка. Я испугалась. Я ведь только пыталась сказать ему, как мне трудно кушать…
— Когда я кушаю, то… Когда я кушаю.*. Когда я кушаю…
Нет, это было потом. В детском приюте. Я пыталась сказать няне, как мне трудно кушать и как больно внутри.
Но слова все крутились и крутились у меня в голове, а изо рта не вылетали. Я никак не могла их сказйть. Слова текли двумя ручейками: один ручеек в голове, и ты чувствуешь, как слова там ворочаются, точно камушки, твердые, маленькие, и готовятся выскочить наружу, чтобы ты их громко сказала; а другой ручеек — в горле, он поднимается вверх, глубоко во рту, потом попадает в самый рот и на язык, и эти слова из воздуха. Воздушные пузырьки. Два ручейка слов соединяются глубоко во рту — там, где ты глотаешь, а иногда не соединяются. Тогда все смотрят на тебя. Потом начинают смеяться.
Няня сказала — Что? Что ты хочешь мне сказать?
А девочка в кроватке рядом с моей засмеялась.
— Тебя переведут в дом, где чокнутые, — рассмеялась она.
Слова в голове похожи на камушки. Только их нельзя потрогать или вытащить оттуда. Твердые камушки. Они не становятся мягче. Они делают больно. Когда ворочаются в головке, вот тут, делают больно, — раздуваются и становятся такими большими. А когда попадают в горло, то будто ты плачешь, — начинаешь глотать воздух. И проглатываешь их по ошибке. Люди смеются. Отец не смеялся, но сердился. Он говорил — Ты же можешь разговаривать как надо, когда хочешь… — А потом хватал меня на руки и принимался целовать.
Я спрятала лицо, но не заплакала. А девочка на соседней кроватке все смеялась. Тогда я отняла руки от лица и тоже засмеялась — как она, точно я — зеркало. Тогда она полюбила меня. Когда я засмеялась, как она, она полюбила меня. Она сказала, что будет моей подружкой.
Но все это было потом, в детском приюте. После того как пришла полиция и та женщина, чтобы забрать меня. Они стучали в дверь, а я молчала. Лежала под одеялом. Они сломали дверь и понесли мою койку вниз, а сами держали меня. Держали, чтобы я не упала. А мне хотелось плакать, потому что папа придет, а меня не будет. Он очень рассердится. Он же не будет знать, где искать меня.
— Я же не знала, я не могу нести за это ответственность, — кричала женщина.
Первый полицейский взломал дверь. Я знала, что это не мой папа. Я лежала под одеялом. Глаз у меня был закрыт, но я видела, как они вошли и что это не мой папа.
Какой-то мужчина подошел ко мне и посмотрел.
— Боже мой… — сказал он.
Все они были полицейские. И с ними была женщина в полицейской форме, в юбке. Я одним глазом видела, как она уставилась на меня. Все они уставились.
— Боже мой… — снова сказал один из них.
— Поздоровайся же! Скажи хоть что-нибудь!
Женщина стояла, склонившись над Элиной. По другую сторону кровати палатная няня взбивала подушку, помогая Элине сесть. Элина сжалась в комочек, попыталась зажмуриться, но женщина все говорила, все упрашивала. У нее были ярко-рыжие волосы, которые острыми завитками торчали во все стороны вокруг головы. В ушах у нее что-то болталось — что-то странное, блестящее, так что Элина попыталась отодвинуться подальше от этой угрозы, но палатная няня крепко ухватила ее за плечи и удержала на месте.
Рот у женщины был красный, очень удивленный и очень подвижный.
— Элина… — взывала она.
«Элина» — издалека, потом ближе, слишком близко. Расстояние то увеличивалось, то сжималось и — вовсе исчезло, все стало так близко — лицо в лицо; очень громко.
Рыжеволосая нагнулась над постелью, уперлась в нее коленом, так что матрас с той стороны вдавился. Она что-то говорила, но Элина молчала, тогда женщина качнулась вперед, обняла ее, обхватила. «Элина, Элина», — раздался рыдающий злой голос. Рот Элины вжался в плечо женщины, было больно, все эти трепыхания причиняли ей боль и внутри и снаружи. Но она не отбивалась. Не плакала. И тут — точно в награду за это — женщина отстранилась и стала мамой Элины.
Элина почувствовала, как лицо у нее растягивается в улыбке.
— Смотрите, она узнает меня! Она понимает, кто я! — воскликнула женщина. — Ох, Элина, дорогая… Элина… Это же я, твоя мама, ты узнаешь меня, верно? Она узнает меня! О, она меня узнала! Я говорила вам, что она меня узнает…
Элина заметила, как в палату вошел и затем вышел темноволосый мужчина — доктор, и еще там была палатная сестра и другая сестра. Но в центре всего была мама. А она снова нагнулась и села на постель, рядом с Элиной, и взяла ее руки в свои. Она была очень взволнована. Она все время вертела головой, так что слезы в ее глазах ярко блестели и переливались, а одна слезинка выскочила и быстро потекла по щеке.
— Господи, какой ужас… что это у тебя за прыщи на лице, Элина, и что случилось с твоими волосами? Боже, о боже… Что он с тобой сделал? Что… Почему вы не сказали мне, как она выглядит? — обратилась она к доктору.
Он шагнул вперед, откликаясь на ее призыв, — быстрый, темноволосый, лицо насуплено. И заговорил так тихо, что Элина ничего не расслышала. Пока он говорил, мать Элины вдруг снова кинулась обнимать ее, заплакала. Платье на ней было из какой-то жесткой царапающей ткани, но у горла виднелась блузка — большой кружевной белый бант. В ушах висели серьги — большие белые камни, точно снежные комочки. Одна серьга прижалась ко лбу Элины, и ей приятно было, что серьга такая холодная, твердая, крепкая.