Делай со мной что захочешь
Шрифт:
— Да, все это принадлежит нам, — весело сказал он, — и мы можем переписать это или запечатать и забыть на всю жизнь, и пусть оно сгниет, или сгорит, или будет сожрано молью… Это принадлежит нам — и больше никому. Никто другой не может этого коснуться. — Он был в отличном настроении. Он обнял Элину за плечи и поцеловал. — Ты любишь меня? Это для тебя приятный сюрприз?
— О да, я люблю тебя, — шепотом ответила она.
…Видавший виды комод, побитый и поцарапанный, сервант с наваленными на нем грязными кружевными занавесями и пожелтевшей парчой, телевизор с очень маленьким экраном — «Один из первых в мире экземпляров» — объявил Марвин, но довольно равнодушно. Хрустальные вазы, в которых опять-таки лежали украшения и маленькие, потемневшие от времени безделушки — голуби, слоники, лошадки, какие-то побитые фигурки людей и животных, — все это перемешано, словно части головоломки, безнадежно перепутано. У Элины наверняка бы закружилась голова,
— Вот эта древность, — сказал он, читая ярлык, — явно копия письменного стола королевы Виктории. Посмотри на это золото… ручки, шишечки… и перламутр на каждом ящичке… Точно машина для пыток, созданный кем-то кошмар. Или, может быть, тебе это нравится, Элина?
— К нашему дому он не подойдет, — сказала она.
Марвин заметил, что она смотрится в зеркало, и пригнулся, чтобы их головы оказались на одном уровне, — застенчиво, чуть ли не робко, словно боялся открыто посмотреть на себя. Волосы у него были густые, вихрастые, кое-где цвета песка, кое-где более темные, рыжевато-каштановые, а на висках — с сединой, даже местами совсем белые. Он казался человеком другой породы или существом, принадлежащим к другому виду, чем Элина. Кожа его по сравнению с ее кожей была на редкость грубой. Но он улыбнулся ей.
— Чудовища всегда чрезмерно индивидуальны, как и некоторые древности, собранные здесь, — сказал он. — Или как я… Они действительно не к каждому дому подходят. — Обычно он, казалось, не думал о себе, хотя всегда хорошо одевался и в начале дня выглядел хорошо, но порой он принимался безжалостно подтрунивать над собой, смахивал перхоть с плеч, ощупывал лицо в поисках прыщей и бородавок, ходил по дому, массируя свою широкую грудь и живот, жалуясь, что набирает вес, стареет, медленнее двигается… Он все время работал — наверное, часов по шестнадцать в день. Потом неожиданно прекращал работу и куда-нибудь отправлялся — на север Мичигана охотиться вместе с какими-то людьми, которых Элина никогда не видела, плавал на каноэ по бурным рекам, что было опасно, но хорошо для него — «хорошо для сердца», говорил он. А то во время какой-нибудь деловой поездки он задерживался на несколько дней, чтобы поохотиться, или половить рыбу, или побегать в горах; совсем недавно он и еще трое каких-то мужчин занимались ловлей рыбы на большой глубине у берегов Флориды и в течение двадцати часов не могли выбраться на берег из-за шквального ветра. Возвращался Марвин после таких похождений всегда в отличном настроении, похудевший на несколько фунтов, и тотчас снова погружался в бешеную, на весь день работу. — А как ты считаешь, Элина, я — чудовище? Выродок?
— Почему ты меня об этом спрашиваешь? — с удивлением сказала Элина.
Но он покраснел и смущенно рассмеялся. И не стал объяснять. Вместо ответа он открыл дверцу в письменном столе и извлек часы, инкрустированные золотом. Он постучал по ним, словно хотел, чтобы они снова пошли, но они, видимо, были очень хрупкие, а может быть, и разбитые, потому что стекло на циферблате тут же рассыпалось.
— Все это барахло, — медленно произнес он.
…Свернутые ковры, диваны в белых, нагоняющих уныние чехлах, стулья, поставленные друг на друга; один из углов склада занимали холодильники с открытыми дверцами — они стояли очень белые, тихие и обиженные; большой красивый конь-качалка с глянцевитой шкурой, рассыпающейся гривой и вытаращенными удивленными глазами; викторианский кукольный дом с черепичной крышей и множеством комнат — даже с бальной залой, сейчас набитый разной разностью, какими-то черепками и осколками. Рядами стояли картины — большинство в массивных рамах. Элина приподняла одну из них, чтобы посмотреть, — портрет мужчины среднего возраста.
— Этотвыглядит вполне пристойно, а на самом деле был маньяк, — сказал Марвин. — Пытался отказаться от меня, после того как я семь месяцев на него потел. Он был маньяк, что под конец его и спасло… Господи, только посмотри на все эти портреты! Сколько людей! Это место напоминает мне ту часть океана, куда все сносит — ценные предметы и водоросли… И все это принадлежит мне… Я даже не знаю, кто эти люди, чьи это лица. Ты только представь себе: они позировали художнику, терпеливо позировали и платили огромные деньги — какое честолюбие! — лишь затем, чтобы оказаться потом здесь, в общей куче, где один я смотрю на них, впервые за пять лет удосужившись сюда заехать. Мне бы следовало от всего этого избавиться,
Я знал, кто его родители, знал его друзей, его коллег, его врагов, его подчиненных, я разговаривал с человеком, продававшим ему газеты в киоске недалеко от его конторы, один из моих помощников наверняка подружился с одной из его приятельниц или с его женой, я вел долгие, прерываемые слезами разговоры с его детьми, с его тещей… А потом, как только дело было закрыто, я вычеркнул все это из своего сознания — полностью избавился от него… А вот этогочеловека — Майлза Стока, — его я не забыл, Ты когда-нибудь слышала о деле Стока в Чикаго?
Элина смотрела на портрет человека с узким лицом, напомнившего ей отца: он так же — точно птицы в напряженном ожидании — держал плечи и голову, как бы наклоняясь к тебе с полотна. Только этот человек был довольно молодой — лет тридцати, с гладкими черными волосами, аккуратно разделенными пробором слева.
— Майлз Сток. Он был осужден за предумышленное убийство в округе Кук, и его семья наняла меня для подачи апелляции. Я добился пересмотра дела и в конечном счете оправдания, и мерзавец исчез. Уехал из страны. А его мать явилась ко мне в контору и вручила ключ от своего дома в Чикаго — просто вручила ключ и вышла из комнаты. Было это всего несколько лет тому назад, и теперь я нет-нет да и вспоминаю Стока, чуть ли не жду, что вот он вернется, явится ко мне в контору и убьет меня.
Элина резко повернулась к нему: — Что? Убьет тебя?
— Я имею в виду: попытается убить, попытается…потому что никто меня не убьет, никогда. Этого не случится. Я еще долго буду торчать на нашей земле. А этот малый, Сток, решил, что я оскорбил его, и преисполнился ко мне лютой ненависти. Я сказал ему, что не смогу его защищать, если он будет врать мне, а он продолжал врать — день за днем, но наконец сломался и сказал правду, — которую я, конечно, уже знал, — и кинулся с плачем ко мне на грудь, а я оттолкнул его. Я сделал это не подумав, мне он был просто омерзителен — вот я и отпихнул его. Тогда он сказал: «Я вам физически неприятен» — и с той минуты возненавидел меня. Он убил человека в Чикаго, а я добился его оправдания, потому что… потому что… На самом-то деле он был очень сильный, — не без восхищения сказал Марвин. — С виду был тощий, а в действительности — жилистый и очень сильный, как многие мужчины такого типа. Они словно ласки или крысы — берут неожиданностью.
— А как ты добился его оправдания? — спросила Элина.
Марвин рассмеялся и щелкнул по лицу на портрете — раздраженно, презрительно и в то же время как-то фамильярно.
— Я не хочу об этом говорить, — сказал он.
Элина удивилась.
— Я не хочу, чтобы эта зараза — моя работа — отравила тебе душу, — уклончиво сказал Марвин, — даже те дела, которые я провел удачно… Если ты станешь меня расспрашивать об этих людях, я готов тебе ответить, просто чтобы не раздражать тебя, но лучше не спрашивай. В деле Стока все обвинение было построено на косвенных уликах: Стока и его приятеля видели то тут, то там — в девять пятнадцать, в десять тридцать, волосы и капли крови на заднем сиденье машины… Обычная история — ряд абсолютно изобличающих фактов, которые ровно ничего не значат. Во второй раз у Стока была умно построена защита, и он вышел из суда свободным человеком.
— Это ужасно — знать, что преступник где-то думает о тебе, — нерешительно заметила Элина, сознавая, что не следует об этом говорить, и, однако же, не в силах молчать. — Что он может вернуться…
— Он не вернется. Забудь о том, что я тебе это рассказал. Забудь вообще обо всем, что я говорил, — сказал Марвин. — И вот тебе мой совет: никогда никому не разрешай плакать у тебя на груди. Если человек расплачется у тебя на груди, он будет висеть на тебе всю жизнь. А если ты оттолкнешь его или постараешься увильнуть от его излияний, он захочет твоей смерти.