Деление клетки
Шрифт:
— Да как же.
— Да, да! — Рома снова вскочил и встал лицом к аудитории, чтобы его было лучше видно. — Он, приколитесь, когда бабки всякие старые собрались во дворе с гармошкой, подсел к ним и стал подпевать! Баба Валя там была, баба Таня, дедушка Боря — все, короче.
— Ха-ха-ха, — заржали. — А ну, спой нам!
Серёжа насупился.
— Спой, спой! — Лена самая старшая, ей почти одиннадцать. У неё светлые волосы и глаза медового цвета. Не тёмный мёд, а жёлтый. В неё влюблены и Ромка, и Денис, и сам Серёжа.
— Спой какую-нибудь такую песню, — Лена смотрит на Серёжу, а он отводит взгляд.
— Не буду.
Тогда Лена садится перед ним на корточки и смотрит в лицо снизу вверх. Деться некуда.
— Ну для меня спой. Это серьёзное дело, народные песни. А что.
Тишина.
Все ждут.
— Ладно, — Лена встаёт, — раз не хочет человек петь, то не надо.
И Серёжа запел. Тихонько, на одной ноте — запел.
— «…Виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему…»
Дети смеялись так громко, как только могли, набирая побольше воздуха и выкашливая смех.
Лена смеялась тоже.
Серёжа молчал.
Басика
Басика будто бы только и делала, что сидела на краю дивана, никуда не смотря. Доподлинно неизвестно, настолько ли плохо она видела, как об этом рассказывала. «Басика, — спрашивал я, — как ты видишь?» «Расплывчато, Сержик», — отвечала она, и я вглядывался в мутную радужку глаза. У мамы с папой, которые видели лучше, в глазах и впрямь было больше ясности — не было этого разлохмаченного краешка радужки и пожелтевших, как творог, белков. Бабушке стоило больших усилий подняться с дивана. Ей было смертельно лень.
Выйдя на пенсию, она ни дня больше не проработала. Просто не желала никуда ходить, хотя могла работать в санатории, получать приличный оклад, в общем-то, особо себя не обременяя. Да ну, вот ещё, рассудила она. Немощной Зоя Сергеевна не была, но ей хотелось наконец состариться и вздохнуть облегчённо.
Она безвылазно сидела дома, я копошился рядом. Чем я был занят, не могу вспомнить. Но в памяти отложилось, будто бы всё моё детство прошло там, на Октябрьской, у самой черты города, на странной высоте четвёртого этажа, откуда всё видно как-то по-особенному — будто бы смотришь деревьям в вырез груди. «Да брось ты, — сказала мне мама, придумаешь тоже. Мы тебя только на выходные туда отвозили, и то не всегда. И в садик ты ходил регулярно, сам подумай». Убедительно вроде, но стойкие кадры из детства от трёх до шести — это туевая аллея за домом, бабульки на лавочке и балкончик над трассой, стремительно уходящей в неизвестность за городскую границу, в сторону грозной синей Бештау. Балкончик был огорожен прутьями, и внутри было щекотно от страха, когда я свешивал ноги, чтобы выдувать разноцветные планетки мыльных пузырей или смотреть в светлую непостижимую высь океана, над которым летел мой космический кораблик, а мне, космическому капитанчику, приходилось высматривать островки с помощью подзорной трубы — какого-то сантехнического элемента из белой пластмассы. Но нет, приземлиться было негде, только белые перистые облака, как мыльная пена в ванной, как далёкая морская рябь, восторженно-солнечный ужас.
У басики были бульдожьи щёки и длинные седые волосы, собранные в бублик. Однажды она их распустила, и я поразился, как много их, оказывается, — всю спину закрывают. Басика была полная и ласковая, только ласковость её совсем другая: угрюмая, не радушная, не приветливая, как, скажем, у бабушки Дениса. Резкие ноты появлялись в голосе, когда она говорила о моей маме. «Ольгу — не люблю! И Антона не люблю!» Не помню, спрашивал ли: а меня? — может быть, и сама отвечала: «А тебя люблю, Сержик», — и целовала в лоб.
Удивительное сходство с нами было обнаружено в книжке на иллюстрации к стихотворению Барто. Те же щёки, тот же бублик, а Серёжа — в полосатом свитере точно как у меня. «Если вы по просеке, я вам расскажу, как гулял попросите жук, обычный жук». Когда мы всё-таки выбирались погулять, было величайшим подвигом дойти до «вторых» туй, высаженных полукругом. Эта аллея была такой долгой, широкой, она вела куда-то в запретное, запредельное, и уговорить басику пройти ещё десять шагов (а вдруг аллея кончится, и начнётся что-то другое?) было трудно, почти невозможно; приходилось возвращаться. Когда я взрослыми шагами прошёл её с другого конца за пять или шесть минут, я впервые почувствовал обратный рост деревьев. Из давно проданной кому-то квартиры, так долго пустовавшей после бабушкиной смерти, всё уже выветрилось, и пыль стёрли, и обои новые поклеили, и телевизор снесли на помойку. А сливы, от которых меня однажды вырвало, нельзя же есть в таких количествах; а вставная челюсть, овощной магазин с характерным запахом земли, окна роддома напротив, горевшие в темноте мертвенным люминесцентным светом, жуткий бабушкин храп «хрр-аш-аш», гоголь-моголь, яйцерезка, тёртые яблоки с сахаром; а как вдруг тревога повисла в воздухе, когда взрослые стали чего-то недоговаривать, исчезать, оставлять меня с маминой подругой; а как потом, уже после похорон, басика открывает мне дверь, приглашает зайти, как ты вырос, говорит, и на лице синяки, и пахнет чем-то старческим, и надо куда-нибудь просыпаться, не прощаясь; шестое марта, 1992 или 1993 года, папа точно не помнит, — это так показательно, что и я не хочу уточнять; ничего, кроме памяти, хоть и живу я в страхе что-то не успеть почувствовать до того, как кончится я и начнётся кто-то другой, одна только память, зачем-то возвращающая меня в мои сны, в мои подъезды, в моё нигдетство.
notes
Перевод с арабского
1
доисламская эпоха (доел. Эпоха Невежества);
2
палатка;
3
лепёшки со специями и разными наполнителями, похожи на пиццу размером с ладонь;
4
брань: «Ты верблюжий член! Будь проклята твоя сестра! Полижи мою задницу, дурак!»;
5
гей;
6
«Хочу срать! Хочу срать! Хочу срать!»;
7
кинжал;
8
чайничек;
9
один из древнейших базаров Ближнего Востока;
10
бранное слово, доел, будь прокляты твои сестры;
11
спокойной ночи;
12
мой друг;
13
наркотик, листья которого жуют, утоляет голод;
14
азартные игры;
15
маленькие арабские голубцы;
16
вода;
17
длинное одеяние, цельный халат;
18