Delirium/Делириум
Шрифт:
Он смеётся:
— Да как же тебя не запомнить, с такими финтами вокруг статуи! Ты ещё проделывала такой, знаешь, фокус с подпрыгиванием.
Мои шею и щёки заливает краска. Должно быть, я сейчас совсем малинового цвета. Слава Богу, что мы вне досягаемости подиумных прожекторов! Совсем из головы вон: действительно, когда мы с Ханной пробегали мимо, я обычно подскакивала вверх, пытаясь раскрытой ладонью шлёпнуть Губернатора по руке, словно говоря: «Дай пять!» Это я так подбадривала себя перед обратной пробежкой в школу. Иногда мы даже испускали свой фирменный клич: «Халина!». Наверно, со стороны всё это выглядело так, будто мы обе окончательно спятили.
—
— Мне это нравилось, — говорит он. — Ты тогда была такая... — На секунду он замолкает. Его лицо слегка искажается — почти совсем не заметно в темноте, но в это мгновение он выглядит таким тихим и печальным, что у меня замирает дыхание. Передо мной словно бы совсем другой человек. Или статуя. Я опасаюсь — а вдруг он не закончит фразу? Но нет, он продолжает: — Такая счастливая.
Несколько мгновений мы стоим в полном молчании. Но вдруг возвращается прежний дразнилка-Алекс, на лице у него снова усмешка:
— Однажды я оставил там для тебя записку. Ну, в кулаке у Губернатора.
«Однажды я оставил там для тебя записку». Это невозможно, немыслимо, и я слышу свой собственный голос, повторяющий:
— Ты оставил записку... для меня?!
— Да-а... глупости всякие... Просто: привет и смайлик, и моё имя. Но ты перестала приходить туда. — Он пожимает плечами. — Она, наверно, всё еще там. Записка, я имею в виду. Только от неё, должно быть, одни ошмётки остались.
Он оставил мне записку. Он оставил записку мне! Мне. Сама мысль, сам факт, что он вообще заметил меня и думал обо мне дольше, чем одну секунду, настолько ошеломляюща, настолько не вмещается в моё сознание, что ноги подгибаются, а руки так и вообще как не мои.
И тут меня накрывает страх. Вот так оно всё и начинается! Даже если Алекс исцелён, даже если для него нет угрозы заразиться — так ведь я-то не исцелена! «Фаза 1: поглощённость; трудности с концентрацией внимания; сухость во рту; учащённое дыхание, потеющие ладони; головокружение и дезориентация». На меня одновременно накатывают и смятение, и облегчение — чувство, которое испытываешь, узнав, что твоя самая страшная тайна, оказывается, известна всем. Права моя тётя Кэрол, правы учителя, правы мои родственники! Я действительно — вылитая мама. И эта штука, Зараза, Болезнь — она во мне, готова в любой момент отравить меня, пожрать изнутри!
— Мне надо идти! — И снова я чуть ли не бегу вверх по склону, и снова он догоняет меня.
— Эй, не так быстро!
На самой вершине он кладёт свою ладонь на моё запястье. Его прикосновение обжигает, и я отдёргиваю руку.
— Лина, да подожди же!
И несмотря на то, что разум подсказывает мне бежать, я останавливаюсь. Потому что моё имя в его устах звучит как музыка.
— Тебе не о чем тревожиться, Лина! Не надо бояться. — Снова этот искрящийся голос. — Я не пытаюсь заигрывать с тобой.
От смущения не знаю, куда деваться. «Заигрывать». Грязное слово. Он думает, что я думаю, что он со мной заигрывает.
— Я не... Я не думаю, что ты... Мне бы никогда и в голову не пришло, что ты... — Слова торопятся, сталкиваются, я ими давлюсь, а щёки у меня так пылают, что уж не знаю, какая должна быть темнота, чтобы скрыть их жар.
Он склоняет голову на сторону:
— Может, это ты заигрываешь со мной?
— Что? Нет! —
— Расслабься, — смеётся он, подняв вверх обе руки, словно говоря: «Не сердись!» — Я же стебусь! — и чуть-чуть поворачивает голову вправо, не отрывая от меня глаз. Лунный блик падает на шрам Исцелённого: идеальный белый треугольничек, знак того, что ты законопослушный, порядочный гражданин. — Я не представляю опасности, ты забыла? Я не причиню тебе вреда.
Он произносит это тихим, ровным голосом, и я ему верю. А сердце так подскакивает в груди, что я уже начинаю думать, что ещё немного — оно взлетит и потащит меня за собой. Такое бывает, когда я взбегаю на Холм, и с его вершины оглядываюсь на Конгресс-стрит, а под моими ногами — весь Портленд, его улицы, мерцающие зелёным и серым — с такого расстояния незнакомые и прекрасные. Вот тогда сердце рвётся из груди, и я раскидываю руки и лечу, спотыкаясь, подскакивая, бегу, бегу вниз по склону, и ветер бьёт в лицо; а я даже и усилий не прикладываю, просто даю силе тяжести нести меня...
Дыхание замирает... Восторг, ликование... И не боюсь упасть.
Внезапно я осознаю, что вокруг тишина. Музыканты перестали играть, и толпа тоже притихла. Единственный звук — это шуршание ветра в траве. С того места, где мы стоим — в пятидесяти футах за гребнем холма — не видны ни амбар, ни веселящиеся. У меня вдруг возникает впечатление, что мы с ним — одни в ночи, мы с ним — единственные живые люди во всём городе, во всём мире.
А затем мягкие волны музыки начинают возноситься к небу, лёгкие, воздушные, такие тихие, что поначалу я не могу различить, где музыка, а где ветер. Эта мелодия совсем не похожа на те, что звучали до неё — она нежная, хрупкая, как будто каждая нота — это хрустальная канитель или шёлковая нить, взвивающаяся в ночном воздухе. И снова меня поражает красота этих звуков — такого я никогда прежде не слыхала; и хочется смеяться и плакать...
— Это моя любимая песня, — говорит Алекс. На луну набегает облачко, и по его лицу проскальзывает тень. Он по-прежнему не отрывает от меня глаз, и чего бы я только ни дала, чтобы узнать, о чём он думает. — Ты когда-нибудь в своей жизни танцевала?
— Нет! — отвечаю я немного слишком резко.
Он мягко смеётся:
— Ничего! Я никому не скажу.
Воспоминания-образы, оставшиеся от моей матери: вот её тёплые, нежные руки, держащие мои ладошки, когда мы скользим по навощёным полам нашего дома, словно конькобежцы; а вот по-птичьи звонкий голос, когда она подпевает мелодиям, льющимся из динамиков, и смеётся...
— Моя мама хорошо танцевала, — срывается с моих уст, и я немедленно раскаиваюсь в том, что сказала.
Но Алекс ни о чём не спрашивает и не смеётся, лишь пристально смотрит на меня. В какой-то момент, мне кажется, он готов что-то проговорить, но вместо этого он протягивает мне руку — через пространство, через тьму.
— А ты хочешь? — спрашивает он так тихо, что голос едва слышен за шорохом ветра.
— Хочу что?
Грохот сердца отдаётся в ушах, и хотя между его и моей рукой всё еще несколько дюймов, гудящий, жужжащий поток энергии связывает нас; а всю меня накрывает волной такого жара, что можно подумать, будто наши тела прижаты друг к другу — рука к руке, лицо к лицу...