Дело Матюшина
Шрифт:
А Матюшин с прошлой ночи чуть живой. И хоть теперь бы между сменами выспаться. А лежит Матюшин на нарах с открытыми глазами. И крепится что есть мочи, чтобы перед самой побудкой не заснуть. Иначе и вовсе сдохнешь, да еще водой обольют. С нар на службу подымут, и трое часов надобно будет прожить, чтобы обратно улечься.
А суке, разбудившей его, и невдомек… А мог бы обождать своего раза… Они лежали бок о бок, и Матюшин слышал, как могуче бьется его сердце, а тогда через волю вспоминал про свое, которого биения и самому не было слышно.
Когда в спальное помещение
Солдаты кругом кто молча, кто с гулом поднимались с нар и со злобой, ничего спросонья не видя, расхватывали, делили портянки да сапоги. Помогалов же погонял:
– Вали на свет, потом разберетесь!
Матюшин хотел идти, но помедлил, вспомнив вдруг про спящего на оставленных нарах солдата. Тот лег на живот, руки под голову подложил и растянулся на койке, облапал место, Матюшиным оставленное. У того и сердце бьется мерно, и глубже дышит грудь, а потому чего-то Матюшину в этой жизни наперед уж из-за него не достанется. Но вот только не знает, чего же не достанется. А еще приходит начальник и на службу гонит. А сучонок спать оставится, он же и выспится лучше, быстрей – и Матюшин будто вдогонку за спящим хочет броситься. И не приметил, как пришел ему черед догонять – это он теперь понял и с какой уж ненавистью выглядывает впотьмах задушевного своего врага. Тот догнал, оказывается. А теперь и Матюшин успеть должен.
И тогда стал Матюшин спящего расталкивать:
– Чего спишь, на службу давай! – Пускай и тот разбудится, пускай на равных начинают, пускай и Матюшин отнимет для начала хоть щепоть сна.
– Да я… Да мне… – Солдат на бок перевалился, заворочался: ногой туда, рукой сюда… хочет уползти.
– Вставай, начкар приказал подымать.
– Бля… Оставь меня, братуха, ведь только с вышки… Уйди, убью…
Матюшин нехотя руки от солдата отнял. Тот сразу и обмяк. Бормочет что-то. Одно слышно, что злое. И ворочается опять же, будто уползти хочет. Получил, сука, думалось Матюшину, хорошо же тебя растолкал. И хоть все нутро его ослабевшее упрямилось спешке, но как был Матюшин разбужен, так и погоняет сам себя. Кажется, что для того и живет, чтобы, с нар сорвавшись, и взобраться на нары.
II
Чтобы ободриться перед заступлением на зону, пили чифирь с черным хлебом, оставшимся от вечера. Приготовлял чифирь, шестерил в караулке Ребров. Он же резал и буханку, посыпая ломти сахаром. В ночной наряд уходило по числу вышек и постов восемь человек. Матюшин запоздал и сел за стол последним.
– Хавку давай! – затребовал он.
Похлебывая чифирь, вышкари хитровато поглядывали то на Матюшина, то на холуя. Стоял Ребров пристыженный и растерянный.
– Так это, Васенька, хлебец-то вышел весь… Не углядел. Маловато было хлеба.
– Что, сука?! – выкрикнул сдавленно Матюшин, почуяв, что кругом все затаились и ждут.
– Мало было хлебца…
Матюшин понять не может: как же это он остался без хлеба? И вдруг перекосило всего… Он, сука… Вот же и разбудил раньше времени, и хлеба не досталось из-за него. А кругом жуют и чаек попивают. И один Матюшин за столом дураком сидит, бедным родственником. Эти морды вроде и не торопились, а всего вдоволь им досталось – будут сыты. Почудилось ему, что и с койкой, и с хлебом не иначе как подстроили, – исподтишка начинают топить. Реброва подсунули, а этот урод радешенек услужить.
– Ну, потолкую с тобой… Давай чифирь!
Ребров ожил и опрометью кинулся наливать. И до того он спешил угодить, что налил Матюшину в голубую кружку. Все стихли, когда поднес Матюшину голубую. Тот в скамью вжался. Ребров же ничего не понимает, дурак, и виноватенько улыбается, силится угодить, докладывает:
– Кипяточком, кипяточком заваривал! Огонь!
Прорвался вдруг чей-то смех.
– Это Помогалов чаи гоняет, тоже из голубой пить не желает!
– Дожили, в карауле кружек нет человеческих.
– На-ка, смертник, хлебни…
– Чужого не надо, обойдусь.
Вышкари довольно да сыто ухмыляются, будто вмиг объелись, и муторно тяжко стало в животах, в головах. И он ухмыляется, такая ухмылка ему уже и легче давалась. Стали сонливо утекать в караульное помещение. Дожо со старшиной слушали радио. Китаец хотел спать и клевал носом.
– А что по радио передают, какая погода?
– Град со снегом и молнии! – ухмыльнулся устало Помогалов да крикнул петушком: – Ну что, сынки, еще-то пошагаем? Живые есть? Вы терь что на зоне, что в зоне, а я помиловки дать не могу. Никакой вам второй серии. Кино кончилось.
– А чего, чего? – задрался Дыбенко. – Чуть что – сразу пугаете. Кормить нужно хорошо, вона ни хлеба не хватило, ни чая…
– Знаю я вас, сами обжираете, а потом жалуетесь.
Дожо украдкой сказал:
– Воорусаца, товариса насальник?
– Валяй, вооружай… И это… сержант, без фокусов!
Один за другим вышкари поплелись разбирать оружие. Отыскав в колодке свой автомат, Матюшин потащился в караульный дворик.
Растянувшись, переходили степью из караульного двора на лагерный круг. Матюшин пошагал впереди, чтобы никого не видеть. Из хвоста его окликали и материли, чтобы не гнал, но Матюшин не слушался.
Надолго опередив наряд, он уперся у тропы в железную первую калитку, пройти которую мог только со всеми – вход ее был заблокирован и когда она распахивалась, то взвывала истошно сирена. У тропы его и догнал китаец.
– Эхха… Так нехоросо. Наса всех обогнала.
– Тащатся, как бабы… Слышь, крикни им позлей, а то растащились!
– Продавай скорей, надо, продавай. Твоя мосет не продавать, а моя надо домой. Деньга хоросо. Домой много деньга надо.
– Заладил одно, а я говорю – хватит, пускай время пройдет.