Дело о карикатурах на пророка Мухаммеда
Шрифт:
Слова Шамси про обмен рассказами задели меня, помимо прочего, и в личном плане. Они напомнили мне о моей собственной жизни и о том, насколько важно рассказывать и слушать истории своих самых близких людей. Я говорю о своем отце и историях, которые можно о нем рассказать.
Однажды он исчез. Не помню, чтобы я видел, как отец прощался и выходил за дверь. Его просто не было дома, когда я вернулся из детского сада. Он влюбился в юную девушку Бирте. Помню, как в одно из воскресений застал их на двуспальной родительской кровати. В спальне пахло свежими булочками с маком. Вскоре отец ушел из нашей квартирки в мансарде на улице Амагер Леневай в Каструпе.
Должно быть, отец занимал много места в моей душе. Хотя вместе мы прожили от силы четыре-пять лет, мне очень не хватало его, и я долго не понимал, что с этим делать. Наташа считала эту привязанность очень странной. Как можно столько думать о человеке, с которым не имеешь почти ничего общего? И который к тому же проявил непростительную слабость в тот момент, когда в нем больше всего нуждались.
Когда у меня уже была семья и дети, мне захотелось разыскать его. Я написал отцу письмо, и однажды он мне позвонил. Я отправился на остров Лолланд, на приусадебный участок, где он в тот момент подрабатывал. Я узнал Бирте, его новую жену. У них было двое детей, моих сводных братьев. Я остался у них на уикенд, но мы так и не поговорили по-настоящему — он спешил на бега. Мы встретились лишь пару раз. Меня волновало, что это я должен был пытаться установить контакт, причем именно через Бирте — женщину, которая его у меня отняла.
Мы потеряли связь. Я больше не скучал по нему так сильно. Можно сказать, мне удалось найти ему место в архиве своей памяти. Он больше не был мифом, который мог избавить от тревог и дать ответы на все вопросы. Он перестал излучать энергию, превратившись в обычного человека со слабостями — большими слабостями, — и все же он оставался моим отцом. Однажды, когда я жил в Москве, он прислал мне поздравление с днем рождения, но я не ответил.
После начала карикатурного скандала я получил письмо. Оно лежало среди огромного количества других писем, которые текли в редакцию непрерывным потоком. На конверте было написано “Для Флемминга Росе/лично”. Когда я вскрыл его, оказалось, что это письмо от моего отца.
Здравствуй, дорогой Флемминг.
Извини, что я обращаюсь к тебе, если ты считаешь это неуместным. Ведь скоро будет двадцать лет с тех пор, как мы виделись, но я часто думал о тебе, особенно последние полгода из-за всех этих неприятных рисунков (но я разделяю твою позицию). Я подумал, что, если ты не против, нам надо бы встретиться, пока еще не поздно.
Любящий тебя отец
Мы встретились через месяц, в кафе. Он выглядел моложе, чем я себе представлял, — худой, в светлых брюках, ковбойке и темных очках, волосы и усы без следов седины (вероятно, он их подкрашивал). Мы пожали друг другу руки, он даже попытался обнять меня. Я заказал кофе, ему принесли кока-колу. Я наблюдал за ним, думая о том, что происходит в его душе. Он казался немного смущенным, но пытался преодолеть это чувство, правда, без особого успеха.
Я буквально закидал его вопросами, спросив, в частности, откуда родом его семья. “Из Америки”, — ответил он, добавив с усмешкой, что я, его сын, никогда не сталкивался там с проблемами. “К тебе там хорошо относились, ты же видишь”, — сказал он, словно подтверждая правдивость своих слов.
Он сообщил, что Бирте год назад умерла. Они развелись в 1999 году. “Я видел ее за день до смерти. Она посмотрела на меня как-то странно. Она передвигалась с помощью ходунков. Ее друг сказал, что она сама виновата, так как принимала слишком много лекарств”.
Я спросил, почему они развелись. “Она обманула меня”. Он не объяснил, что имеет в виду. Судя по всему, у нее был
Отец сказал, что я и мои братья первое время после развода навещали его и Бирте в их летнем доме, но я этого не помнил. Встречи прекратились, когда Бирте убедила его, что будет лучше, если мы не будем сравнивать его уровень жизни с условиями, в которых жила наша мать. Она считала, что для матери это будет дополнительное огорчение. У него были деньги, чтобы купить нам вещи, о которых мы мечтали, а у матери нет.
Я спросил, в какую школу он ходил. Оказалось, что мы учились в одной школе в Каструпе, но он посещал ее недолго. Его родители развелись, когда он был совсем маленьким, и мать переехала в Глоструп со своим новым мужем. Он нечасто видел отца, а отчим оказался “неприятным типом”, который плохо с ним обращался. Поэтому он периодически убегал из дома и мог отсутствовать по нескольку дней.
“Моя мать погибла в автокатастрофе”, — рассказал он. Ему в тот момент было около тринадцати. Несчастье произошло, когда он на своем мопеде возвращался домой по шоссе Гаммель Кейе Леневай.
После смерти матери заботу о нем взял на себя дедушка, ее отец. Я хорошо помню его с того времени, когда мои родители еще жили вместе. Он был забавный. Мне почему-то казалось, что он — отец моего отца.
Впервые я слышал, как мой отец рассказывает о своей жизни и условиях, в которых он рос. Внезапно я увидел не просто человека, который в двадцать четыре бросил жену с тремя маленькими детьми. Я видел печаль и боль, тоску по пониманию и полное отсутствие стремления вызвать жалость. Мой отец рассказал об отдельных эпизодах своей истории, выслушав которую я получил более широкое представление о решениях, которые он принимал в своей жизни. Я не хочу сказать, что согласен с ним, как и не согласен с теми, кто считает необходимым запретить “карикатуры на пророка Мухаммеда”. Тем не менее я могу приложить усилия, чтобы понять, каково это — когда кто-то задевает то, что ты считаешь священным.
Благодаря карикатурному скандалу я ездил по всему миру, принимал участие в дискуссиях о том, насколько далеко простираются границы свободы слова и как важно иметь право рассказывать какую-либо историю, именно так, как хочешь ее рассказать, даже если она может кого-то оскорбить и причинить боль. Он также заставил меня задуматься над тем, каким образом различные события моей жизни, люди, которых я встречал, и ситуации, в которых я оказывался, помогали сформироваться моей позиции относительно свободы слова и ее границ. Поразмышлять над тем, как принципы, которые я отстаивал во время дискуссий, согласовывались с моим опытом.
В результате я еще больше убедился в том, что никто не должен иметь право диктовать другим, какую историю им следует рассказывать и каким образом. Так считал и Салман Рушди. Стоит начать ограничивать право людей рассказывать их историю, пытаться контролировать ее — чтобы оберегать чувства того, кто читает, смотрит или слушает историю, или чтобы защитить государство, диктатора или идеологию от критических и неудобных высказываний, — как оказываешься на пороге мира, в котором уже нет свободы. С этого момента обсуждается лишь степень допустимой несвободы. Важнее всего то, что, вступая в упомянутый мир, выражаешь согласие с самим принципом несвободы и готовность стереть различие между словом и делом. И если за все эти взгляды меня назовут “фундаменталистом свободы слова”, я гордо буду носить этот ярлык, хотя он и не считается комплиментом.