Дело о волхве Дорошке
Шрифт:
— Кто ж не знает Демьяна Бедного, — ответил Арехин.
— Да встречаются… — неопределенно сказал Демьян. — Так говоришь, стихов не пишешь? Молодец, хвалю. Не писал стихов, и не пиши!
— Что так?
— Адски трудное это дело, если таланта нет.
— А если есть?
— Вдвойне адское. Со стороны чего там: сел, двадцать строчек написал — вот и стихотворение. Только порой не то что двадцать — две строки неделю куешь. Зато уж и выйдут — булата прочней. Нам, большевикам, поэзия нужна стальная, острая, как сабля,
— Я в этом уверен.
Тут подали и «обычное» Демьяна. Не уху, как можно было предположить, а вареную картошку, соленые огурцы, копченое сало. И, разумеется, графинчик. Пьет он редко… В смысле — только ночью?
— Я человек простой, и еду люблю простую. Вы, я вижу, тоже, — брудершафт брудершафтом, но поэт — натура тонкая, понимающая, где «ты» неуместно просто из соображений эстетики. — Еда — это всего лишь еда, не следует делать из нее культа.
— Культа, наверное, ни из чего делать не следует.
— Из чего — правильно. А вот из кого — тут надо подумать. Особенно если кто — не личность, а например, народ. Можно ли, стоит ли, нужно ли делать культ из народа?
— Так ведь и народ — понятие неоднозначное. Одни под народом понимают исключительно крестьян, другие — вообще беднейшие слои общества, третьи — всех без исключения — ответил Арехин.
— Народ я противопоставляю личности. Где личности нет, или она слаба, плывет по течению — то и народ.
— А вот вы — Арехин тоже понимал условность брудершафтов, — вы — безусловно личность. Но вы — народ? Нет?
— Вышли мы все из народа, знаете такие строки? Очень жестокие. Но правдивые. Вышли. И обратно уже не войдем. В этом и заключается проблема интеллигенции. Вот я — происхождения наиподлейшего, говоря по-старому. По-новому — из беднейшего крестьянства. Но сам уже — не народ. Дай мне землю, коня, плуг, скажи: отныне и навсегда ты землепашец — умру. Удавлюсь. Оторвался, так оторвался. Вы-то, я вижу, военспец, или что-то близкое к этому.
— Близкое, — подтвердил Арехин. — В уголовном сыске служу.
— Ну вот, с бандитизмом воюете. А я — кавалерист стиха, — поэт усердно ел и усердно пил. — Днем-то ни крошки во рту не было, — посчитал нужным объяснить свой аппетит поэт. — Только чай. А вот сейчас, как говорили в нашей деревне — Жрун напал. Дедок такой маленький, с лапоток. Из-под лавки зыркнет — и сразу есть захочешь, да так, что спасу нет. Все, что есть в избе, съешь. Здесь, в Кремле, хорошо придумали — ночной буфет. Вот кончится война, построим коммунизм — по всей Москве будут такие ночные буфеты. Не рестораны, как при буржуях, а именно для трудящихся.
— А не в Москве? В вашей деревне?
— Ну, в деревне — то вряд ли. Деревенский — человек самостоятельный, у него и печь в доме, и корова, и всякое другое. Найдет, чем закусить. Хотя позже… Не знаю. Увидим. Может, и будет по селу буфетчик
— Не вижу я троих что-то.
— А они на квартиры носят судки. Мне, правда, не носят, — загрустил вдруг поэт. — Не пиши стихов…
Опьянел он внезапно, вдруг. Словно шел по вешнему льду, шел, шел — да и провалился. Глаза остекленели, язык завязался в узел. Поэт встал, и не прощаясь, зашагал к вызоду. Шел он механически, как заводная кукла.
— Дойдет, — сказала женщина, убирая посуду поэта. — Он всегда доходит. Недалеко ему. Не впервой. Кушать хотите?
— Еще нет, благодарю.
Арехин сидел и ждал. Ошибся — так и ошибся, эка невидаль. Что он — маг, в самом деле? Он — сотрудник московского уголовного сыска, и должен руководствоваться логикой. А логика говорит, что если есть десять версий одного события, то минимум девять из них ошибочны. А зачастую и все десять.
Люди приходили, но все не те. Зайдут, быстренько хлопнут рюмку, закусят кто сушкой, кто кусочком сыра, и побегут дальше. К Арехину не подсаживаются.
Наконец, дождался. Не он один:
— Что ж это ты, Кузьма Ефимович, задержался? — спросила женщина у вышедшего в зал из кухни буфетчика.
— Да ведь требуют уважение оказать, — ответил буфетчик. — Пока одно, другое. Спешить нельзя. Уважение — штука тонкая.
Говорили они тихо, чтобы не беспокоить Арехина, но он услышал.
— Уважение — это хорошо. А наваждение — плохо, — сказал Арехин, поднимаясь со стула. — А уж доводить мороками до смерти — вообще преступление. Очень серьезное.
12
Буфетчик отпираться не стал. Подошел к столику Арехина и сказал, глядя в глаза:
— Что ж, Дорошку вы поймали. Дальше что?
— Дальше ничего, Кузьма Ефимович. Мое дело, как вы изволили выразиться, поймать. А определять меру наказания будут другие.
— Любите вы грязную работу на других перекладывать.
— Всякий любит.
— Руки вязать будете, или как?
— Или как. Доставлю вас товарищу Беленькому, да и хватит с меня.
— Ведите, — согласился буфетчик.
— Только после вас, — отверит Арехин.
— Воля ваша.
Буфетчик шел, но шел иначе, чем вечером. Тогда Дорошка был полон силы, энергии, этакая грозовая туча, а сейчас от тучи остались жалкие ошметки. Вышло все, истощилось. И походка смертельно уставшего человека. Так задержание подействовало? Или так ловко притворяется, а потом возмет, да и очарует до смерти?
Нет, не похоже. Да и он сам, Арехин, сейчас тоже другой. В ментальной броне, и смотрит — через перископ.
Ночное небо давило. Облака низкие, ветер сырой, и еще собака воет неподалеку. Совсем как в деревне.