Дело
Шрифт:
— Я так и думал, — сказал Браун. Он улыбнулся с облегчением, дружески, но все еще несколько омраченный. — Я так и думал, что в этом у нас с вами разногласий быть не может.
И тут в разговор вмешался Том. Нарочито простодушно, широко раскрыв глаза, словно бравируя своей молодостью, он сказал:
— Разрешите мне сказать вам кое-что, Артур!
— В чем дело, мой милый?
— Вы, безусловно, знаете, что ваши взгляды по этому поводу расходятся с моими так же, как и со взглядами Люиса. На этот раз — только на этот — я совершенно искренне считаю, что вы не правы.
— Ценю вашу откровенность, — сказал Браун.
— Это единственный случай за все мое пребывание здесь, когда у меня нет чувства уверенности в том, что ваше решение несравненно более правильно,
— Вы мне льстите.
Браун внимательно следил за Томом. Он понимал — для этого не нужно было быть чрезмерно подозрительным, — что Том задумал что-то. Но какова была цель Тома, зачем он обхаживает его, угадать Браун не мог. Я подумал, что буйный темперамент Тома не мешает ему быть тонким дипломатом, Он был непостоянен, находчив, умел плести интриги, и ему доставляло большое удовольствие оказывать влияние на других. Но, как всякий дипломат, он воображал, что его маневры совершенно незаметны для окружающих. Тогда как на деле их видели насквозь не только люди искушенные, вроде Брауна и меня, но и наивнейшие из наивных. С людьми такого склада это обычное явление. Когда они старательно обхаживают кого-нибудь, льстя, умасливая, вводя в заблуждение, засыпая обещаниями, единственно, кто твердо верит в непроницаемую замаскированность их мотивов, это они сами.
— Так вот, я хотел спросить, не разрешите ли вы мне задать вам один вопрос. Не думаете ли вы, что, занимая такую непримиримую позицию, вы совершаете ошибку? Я уважаю вашу твердость. И хотя, по совести говоря, вашего мнения относительно справедливости решения этого дела разделить я никак не могу, тем не менее я уважаю его. Но не думаете ли вы все же, что с вашей стороны может быть большой ошибкой — назовем ее тактической ошибкой и, я надеюсь, что вы правильно поймете меня, — оставаться таким непримиримым? Видите ли, есть несколько человек, которые точно так же, как и я, готовы безоговорочно поддержать вас во всем, но только не в этом вопросе. И вот мне кажется, не будет ли ошибкой с вашей стороны слишком уж расхолаживать их?
— Думаю, что имею право говорить от имени остальных членов суда старейшин, — ответил Браун. — Мы прекрасно отдавали себе отчет в том, что решение наше далеко не всеми будет принято с удовлетворением.
— Но, Артур, я вовсе не думал об остальных старейшинах. Собственно говоря, думал я только о вас.
— Напрасно, — возразил Браун. — Считаю опять-таки, что не нарушу тайну, если скажу, что мнения всех нас, членов суда, по этому вопросу полностью совпадают.
— Разрешите мне указать вам на то, что между вами и остальными есть одна очень существенная разница.
— Что вы хотите этим сказать?
— Только то, что из всех старейшин кандидатом в ректоры являетесь вы один, и никто больше.
Лицо Брауна помрачнело.
— Я не понимаю, к чему этот разговор?
— Я уже давно хотел сказать вам кое-что. Может быть, конечно, зря. Не думаю, чтобы вам мои слова понравились. И, во всяком случае, не мне следует говорить вам об этом.
— Я бы предпочел все же, чтобы вы сказали.
Том был несколько озадачен официальным и суровым тоном Брауна. Неужели Том даже сейчас, в последнюю минуту, не поймет, как недооценивает он своего избранника, с беспокойством думал я. Том помолчал в нерешительности, но затем, снова играя в наивность, закричал:
— Нет, черт возьми! Я все-таки скажу. Вы знаете, Артур, как я хочу, чтобы вы стали ректором. Что касается колледжа — это самое большое мое желание. Уверяю вас! И вы знаете, мы ведь очень много делаем в этом направлении. Так вот, нас — меня, во всяком случае, — несколько беспокоит вопрос, как отразится на вашем избрании ваше участие в этом деле. Ничего не попишешь, знаете ли, у всех почему-то сложилось твердое мнение, что больше всех препятствий к оправданию Говарда чините вы. Все считают, что, если бы не вы, дело можно было бы как-то уладить. Справедливо это или нет — не знаю, но, во всяком случае, думают так очень многие. И поймите, это не может не сказаться отрицательно на настроении людей, которые являются на деле вашими сторонниками. Взять хотя бы того же Тэйлора,
Браун выслушал Тома не прерывая, но его ответ был незамедлителен и суров.
— Надеюсь, вы говорили все это несерьезно.
— Напротив, очень серьезно и от души.
— Иными словами, вы хотите, чтобы я — человек, облеченный доверием, — изменил линию своего поведения! Считаю, что вы сами должны были бы понимать, что отнестись серьезно к такого рода предложению — я не могу.
Браун подбирал мантию, готовясь подняться со стула.
— Считаю также, что вы и сами должны были бы понимать и еще кое-что, о чем тем не менее я сейчас скажу вам, потому что не желаю впредь возвращаться к этой теме, а именно, что в продолжение всего времени, пока тянется эта злополучная история, я ни на секунду не задумывался над тем, как она может отразиться на выборах ректора или на моих шансах быть избранным.
Браун встал.
— Извините, Люис, что мне приходится покинуть вас несколько раньше, чем я рассчитывал, — сказал он и твердым шагом вышел из комнаты.
Интересно, что Браун сказал сущую правду. В течение очень долгого времени он умело управлял колледжем. Он был хитер, он прекрасно ориентировался, он не позволял совести слишком себя беспокоить. Он хотел стать ректором и для достижения этой цели готов был на любой, дозволенный правилами игры, шаг. Но только на шаг, дозволенный правилами. Поэтому-то ему и доверяли. Эти правила диктовались не совестью, они были установлены специальным кодексом — кодексом поведения, который регулировался здравым смыслом и рассудительностью и был в то же время на удивление суров. На удивление тем главным образом, кто не встречал людей одновременно трезвых, склонных к политической игре и честных. «Правила поведения порядочного человека» включали, в понятии Брауна, помимо всего прочего, и необходимость пресекать любые попытки помешать кому бы то ни было честно выполнять обязанности судьи. Заседая в суде старейшин, он чувствовал себя судьей, поэтому автоматически, не советуясь со своей совестью, он начинал вести себя так, как, по его мнению, подобало вести себя судье. В то же время он неотрывно следил за кампанией Г.-С. Кларка, собиравшего для него голоса к осенним выборам. И когда он заявил, что ни на минуту не задумывался над тем, сколько голосов получит или потеряет в результате своей позиции на суде, это, возможно, звучало фантастично в устах такого реалиста, но тем не менее это было правдой.
Подобного искушения для него не существовало. Или, во всяком случае, оно существовало для него в несравненно меньшей степени, чем, например, для Фрэнсиса Гетлифа — человека гораздо более принципиального, — первым импульсом которого было отмахнуться от дела Говарда, несмотря на то что он ясно видел, чего требует от него долг. Браун не знал такого искушения; он твердо верил, что должен осудить Говарда, и, действуя согласно своему кодексу, не пытался анализировать свои побуждения или раздумывать над тем, какова может быть расплата за подобные действия.
Потому-то ему и доверяли. Его хитрость, его изворотливость, манеры, свойственная ему смесь добродушия и непреклонности слились воедино и образовали одно гармоничное целое. В молодости, как мне казалось, он многое пережил; он знал неразделенную любовь: он всегда испытывал симпатию — не ту, что идет от простого добродушия, а более глубокую — к тем, кто терпел неудачи в любовных делах. Но со всем этим было давно покончено. Сейчас, под старость, все в его характере было твердо, устойчиво и до отчаяния последовательно.