Демобилизация
Шрифт:
– Ну вот еще. Не каркайте. У нас по части угадайки Марьяна Сергевна. Или соревнуетесь?
– Ига! Честное слово, верните, - не обращая внимания на выпад, сказала Инга и, поставив чемодан на мокрый тротуар, протянула руку к железному ящику.
– Ну, ну... бросьте, - отвел Бороздыка руку с ящиком за спину. Лейтенант хамить себе позволил, словно в казарме. Нет и нет, - попятился от аспирантки.
– Ну, хотите, вот в лужу плюхнусь, - чуть не со слезами говорила, представляя, как не хотелось Борису отдавать Бороздыке машинку.
– Ну, хотите... ну, что хотите для вас сделаю.
– Спасибо.
"Сволочь! Сволочь!" - хотелось ей крикнуть во все горло вслед Иге, который, убегая, небрежно размахивал пишущей машинкой, словно это был пустой бидон из-под керосина.
– Негодяй, - сказала довольно громко и тут же подняла руку, потому что с Садового в Спасскую свернуло свободное такси. Водитель, развернувшись, довез ее до площади Курского вокзала, где ей в кассе без всяких отговорок обменяли билет и, сунув чемодан под нижнюю полку, Инга еще долго ходила по перрону, отчаянно сожалея, что нельзя позвонить лейтенанту. Может быть, тогда он пошел бы к Бороздыке и силой отнял машинку.
И оттого, что ей неловко стало перед Борисом, она все время до отхода поезда сочиняла в уме письмо, которое собиралась написать ему из Кисловодска.
О встрече с отцом и матерью она пока старалась не думать.
– Послезавтра Кларку режут, а она, бедняга, плачет. Просила шмутки принести. Сбежать хочет, - сказала Марьяна.
– Уверяет, что сон видела, будто помрет. Не жалко ее?
– Жалко, - пробурчал Курчев. Они снова курили в темноте.
– Ничего тебе не жалко. Ведь сбежал тогда, а? Телеграммку отстукал, а сам - дёру. Все вы такие, - беззлобно вздохнула Марьяна.
– Но и мы не лучше. В больницу хоть придешь?
– Приду.
– И в больницу не придешь. Побоишься, чтоб чего-нибудь Кларка не подумала. Не бойся. Я ей сказала, что у тебя роман с мадмуазель аспиранткой.
– Хватит...
– Не хватит, а только начинается... Мадмуазель вчера укатила в Кисловодск.
– Врешь!
– Ладно, не пыжься. Я не ревную. Давно пора по Екклезиасту все вернуть на круги свои. Ты женишься на мадмуазели, я рожу Лешке пащенка, а Кларке взрежут шею и она увидит алмазное небо.
– У тебя просто...
– Просто не просто, а пора остепениваться!..
– Бедный Ращупкин!..
– Не хами, - толкнула его локтем.
– Поссоримся. А я тебе, ох, еще как пригожусь!.. В шарашкино ателье поступишь?
– Наверно. А может, и нет. Погляжу.
– Глядеть нечего. Надо сразу поворачиваться, туда или сюда. Я тут думала о тебе. В конце концов, не обязательно идти куда-то служить. Можно и черной работой кормиться, вроде Бороздыки. Кстати, взял у тебя машинку?
– Ага.
– Ну и балда! Придется новую покупать, а второй такой не достанешь. Так вот, можно и на черной халтуре жить. Жорка Крапивников подкинет и еще в другом месте, и в третье влезешь. Парень ты не ленивый. Платят там, понятно, жиденько, но как-нибудь обернешься, а остальное время будешь писать свое. Это тот же "угол" Достоевского, то же подполье, но сверху облегаленное. Литературный работник и все такое... Только за, скажем, восемь сотен вкалывать придется, как другому
– Не знаю, - смутился Курчев неожиданностью последней фразы.
Поднявшись на другой день в девятом часу, Борис никак не мог поверить, что своими руками отдал позавчера Бороздыке машинку. Марьяна еще не просыпалась, но соседка была на дежурстве и он мог бы прекрасно устроиться в кухне за своим столом. Жажда деятельности прямо-таки распирала лейтенанта. Расхристанный, как Чапаев, в бриджах, в нижней рубахе и тапках на босу ногу, он слонялся по коридору и кухне, нетерпеливо ожидая ухода Марьяны.
Ночной разговор разбередил Бориса не из-за одного сообщения об Ингином отъезде. Инга была далеко не только географически. Она была далеко в нем самом. Он так глубоко ее запрятал, словно она была куском динамита или адской машиной, и он даже боялся думать о ней. Он думал о себе.
Марьяна вечно попадала в самое яблочко.
– За все надо платить - за любовь, за семью, за детей, если родятся. Да еще втридорога, - сказала вчера.
– А тебе, Борька, вообще не знаю во сколько раз дороже!..
– Но она все равно к тебе вернется, а ты зарыться хочешь в этой конуре. Ты вообще не хочешь жить в наше время. Потому и простить не хочешь? Верно?
Да, она угадала. Ему действительно не хотелось бы жить в этом куске времени и в этой местности, хотя вообще-то жить хотелось. Ни разу с тех пор, как узнал, что Инга сошлась с его кузеном, он не подумал о самоубийстве. Армия начисто отучила от подобных глупостей. Если ходишь "через день на ремень" с заряженным коротким автоматом ППС, который только чуть длиннее пистолета и который ничего не стоит, перевернув, уткнуть в левую сторону груди, всякие мечты о смерти становятся бессмысленными. В институте Курчев порой грешил ими, в армии - никогда.
И сейчас, бродя по пустой квартире, Борис думал о высоком широкоплечем и лысом художнике, которого встретил у Крапивникова. Как тому удается устраиваться в этом веке и сводить начала и концы?
Телефона у художника не было, но был телефон у картавящей женщины Татьяны и, топчась по коридору и кухне, Курчев сердился на невестку, что та все еще спит, а вот так, в затрапезе, не выскочишь к телефонной будке.
Теперь ему жутко, прямо-таки вынь да положь, хотелось увидеть художника, хотя накануне о нем не вспоминал. Почему-то этот незнакомый, занимающийся совсем иным ремеслом человек вдруг представился обладающим высшей и последней истиной.
– Художник, пожалуй, ничего. Очень хороший художник, - сказала о нем Инга. С Марьяной говорить о живописце не хотелось. Марьяна все знала и обо всем догадывалась. А это было обидно и утомительно.
В наружную дверь постучали. Стук был негромкий, но властный и веселый, словно человек точно знал, что ему откроют, обрадуются и впустят. Так стучат почтальоны, принося денежные переводы, но Курчеву никто не собирался присылать денег.
– Уж не Лешка ли?
– с неудовольствием и некоторой растерянностью подумал Борис. Но это оказался Ращупкин.