Демобилизация
Шрифт:
– Слушайте, а не могли бы вы на недельку вернуться к себе в Питер? вдруг сказала женщина и усмехнулась, будто заранее знала, что Гришка будет ошарашен вопросом.
– Нет, правда, уезжайте, а то мы втроем тут не поместимся, - и она самодовольно пустила дымком, причем пепел все еще держался на ее длинной сигарете, хотя уже подошел к золотому мундштуку.
– Ну и бурда!
– сказала она через часа полтора, когда Курчев внес из кухни большую кастрюлю и вылил остатки супа с костями ей в тарелку. Неужели ее тоже этим кормил?
Курчев покраснел и косо взглянул на Гришку.
– Слушай, Марьянка, кончай свои психофокусы. А то я тебя тоже удивлю.
– Попробуй! А все-таки, Борька, чего она от тебя ушла? Померла тетка? Так, небось, весь ее девчачий век заедала? А что бурдой кормил - это я смеюсь. Я бы не такое ела, лишь бы мужчина кастрюлю приносил и вот так обихаживал. Не сердись. Суп в порядке да и я голодная, как их брат в лагере, - кивнула на Гришку, но тот ничего не ответил и только съежился на брезентовой койке.
– Чего к человеку пристала?
– рассердился Борис, у которого после игры с непривычки мелькали в глазах бильярдные шары с крутящимися номерами, с голубыми венозными прожилками и красными или желтыми пятнами, а Лешка медленно, элегантно намеливал полированный с крученой черной полосой кий.
– Не каркай раньше времени. Он еще не сидел.
– Курчев провел по глазам ладонью, словно отмахивался от бильярдных наваждений.
– Бедненький, - покачала головой Марьяна, и было непонятно, кого жалела - Курчева, от которого ушла аспирантка, или Гришку, который еще не пробовал тюремной баланды.
– Я тебе ее не представил: следователь по особо важным делам...
– Мы встречались, - усмехнулась Марьяна.
– В ресторане, в ресторане. Не бойся. У нас еще все впереди...
– Не каркай, а то и меня заметешь. Я к его дружку определяюсь.
– К тому, что в валенках?
– Вот чума на мою голову, - рассердился и одновременно рассмеялся Борис.
– Ладно, ладно. Сдаюсь, - замахала ложкой женщина.
– Все очень просто. У второго, что сидел с ними, внешность несущественная. А валенки постоять за себя могут. В лагере ноги отморозил?
– Смотри, Марьяшка, поссоримся, - с неохотой пробурчал Курчев.
– За такое мужикам рыло бьют.
– Цыпленок жареный, цыпленок лысенький! Да ты хоть кого-нибудь в жизни ударил? Небось, кружил вокруг бильярда, мечтал Лешке шаром в глаз запустить и ни разу не прицелился. Угадала? А уж насчет баб помолчал бы. Они сами от тебя уходят. А я вот пришла. Ну, выгони!..
– Слушай, Борис, я поеду, - набычившись, сказал Гришка и поднялся с зеленого брезента.
– Не обращай внимания. Она поет, сама не знает, чего...
– Нет, правда, поеду. Через полмесяца вернусь. А то груши околачиваю.
– Точно, - сказала Марьяна.
– Я не из-за нее... Все равно денег на обмен доставать надо...
33
Инга и Сеничкин сидели в теплой и дымной шашлычной на площади Ногина.
Лениво накалывая вилкой лобио, Алексей Васильевич думал, что еда вне дома из отдохновения превращается в повседневность и теряет свою исключительность. Аспирантка, по-видимому, серьезно проголодалась, потому что давно уже расправилась с салатником, не
"Да, быт не налаживается, - вздохнул про себя доцент.
– У них, вероятно, покойница готовила. А теперь все кувырком. Только каждый день в ресторанах не покормишься. Особенно с грудным ребенком, если, не дай Бог, появится..."
Ему не жаль было денег. Он просто смотрел фактам в глаза.
"Хотя предки вернутся, что-нибудь наладят", - тут же решил, не желая расстраиваться из-за таких пустяков, как пища, к которой он, как считал, относился равнодушно.
– Что они там, замерзли?!
– вздохнул доцент.
В этой грязноватой прокуренной шашлычной было бесполезно качать права. Рыхлые бесцветные официантки больше вертелись вокруг провинциальных пьяниц, надеясь заработать на обсчете и разбавленном коньяке. А Сеничкин не заказал даже сухого вина.
Нет, он не жадничал. Просто с тех пор, как поселился у Инги, его постоянно занимала мысль купить ее портрет, написанный одним художником. (Тем самым, которого в гостях у Крапивникова встретил Курчев.) От того, что жизнь с аспиранткой складывалась не так, как предполагал, и их чувству требовалась высота и окрыленность, он постоянно думал об этом портрете, написанном еще год назад в пору ее медового месяца с Крапивниковым.
(Встретив Ингу у Георгия Ильича, художник тут же предложил ее писать, и Инга с неохотой, только чтобы поддержать бедствующего живописца, согласилась позировать. Это было чрезвычайно утомительно. Приходилось каждый день являться сначала к девяти, потом к половине девятого, а последние сеансы даже к восьми, и все время носить одно и то же. "Лучше бы согласилась на ню!" - не раз злилась во время сеанса Инга.
Портрет на импровизированном вернисаже, в холодной и светлой мастерской, знакомые друг с другом посетители отчаянно хвалили и, мешая принесенные с собой коньяк и водку, соревновались в высказывании наиболее тонких, взаимно исключающих соображений. Бороздыка, как всегда, надрывался больше других. Художник, казалось, слушал гостей вполуха и ласково подмигивал Инге, дескать, не робейте.
Она не робела, и портрет ей нравился, хотя никак не могла поверить, что эта сотворенная из масляных тюбиков женщина и есть она. Получалось примерно то же, что с недавно вошедшими в моду магнитофонами: говоришь в решетку мембраны и запись идет на твоих глазах. Кассеты крутятся, а голос получается не твой.
Крапивников тоже очень хвалил портрет, но почему-то о покупке не заикался.
Но вот в начале этого года доцент, побывав в мастерской, был приятно поражен, увидев копию своей возлюбленной. После отъезда Инги он снова назвался к художнику и тут уж твердо решил, что купит портрет за три тысячи. Почему возникла такая сумма, Алексей Васильевич толком сказать бы не смог. Видимо, прения в семье насчет трех тысяч, обещанных отцом племяннику Борьке, прочно отложились в мозгу доцента и последние дни, невольно ревнуя и опасаясь, что лейтенант чего доброго сам купит на подаренные дядькой деньги это замечательное полотно, назначил такую цену.)