Демобилизация
Шрифт:
– Нет, все безнравственно, - переворачивался на тахте, находя оправдание ничегонеделанью, грязному полу, немытому телу и давно не стиранному белью.
– Любое действие безнравственно, а нравственно только...
– тут он не находил слова, потому что был еще слишком молод и не хотел думать о смерти. Его интересовала жизнь, а она явно не ладилась.
– Если хочешь сделать что-нибудь толковое, то надо вымазаться. Если хочешь подмешать другим сделать что-то подлое, то тоже надо вымазаться. Чтобы мешать, надо сотрудничать, то есть делать вид, что ты им помогаешь, что им свой. А
А если ты не ихний и не хочешь даже казаться ихним, то твое дело швах. Или вот сиди и торчи в углу, пока тебя не накроют.
– Что ж, я согласен на угол, - рассуждал в пятницу утром, в день своего рождения.
– Но хотя бы для начала приберемся в углу, - тут же пошутил и поставил на огонь большую кастрюлю с водой.
– Чистый пол никому не мешает.
Денег оставалось ровно червонец и, протирая хозяйственным мылом прогнившие половицы, он вспомнил, что придется потратиться на баню. Завтра к восьми утра ему нужно быть в полку на разводе. А там никому дела нет до твоего раздрызга. Если документы не пришли, то изволь ать-два и на объект. Впрочем, он надеялся, что в бункер его уже не пошлют и пропуск, который он сдал в штабе, не возобновят. Неделей дольше, неделей короче - с армией все!
Но от того, что он там не был целый месяц, он чувствовал, что развинтился и теперь уже каждая минута, проведенная в полку, покажется годом и, не дай Бог, если этих годов наберется с перебором. Расслабленные за штатский месяц нервы не выдержат и можешь отколоть какой-нибудь номер почище стрельбы в воздух, и тогда уж наверняка что-то случится...
Он окатил холодной водой натертый мылом пол и потащил воду к дверям. Пена быстро чернела и мытье небольшой комнаты отняло больше часа. Не вытирая досок насухо, он сполоснул подошвы и руки и влез в ставшее уже непривычным армейское. Сапоги за три недели от неноски и нечистки вовсе скукожились, и Курчев решил заняться ими по возвращении из бани.
На дворе с ним столкнулась разносчица с телеграфа и протянула заклеенный белый квадрат телеграммы и короткий бланк. Он проставил время, расписался и смущенно отвернулся от женщины. У него не было для нее рубля.
Курчев боялся, что телеграмма от аспирантки, знавшей его день рождения, но она была из Ленинграда: "Приеду десятого утром Новосельнов".
Солнце жарило вовсю. Лейтенант, обливаясь потом, еле добрел до Банного проезда.
После парной и душа как-то неловко было мелочиться и, выпив кружку пива и вспомнив, что дома лезвия кончились, он зашел в парикмахерскую, и поэтому на обратную дорогу в полк у него денег осталось только на поезд. На автобусе он бы уже не добрался, потому что билет там стоил на два рубля дороже.
Но войдя в подворотню, лейтенант вздрогнул, обрадовался: дворик почти весь - занял черный длинный и сверкающий, как концертный рояль, лимузин "ЗИС-110".
– У тебя, небось, шаром...
– сказал министр, входя с лейтенантом в комнату и, не раздевшись, водрузил на стол бутылку армянского коньяка.
– Да... Отпуск кончился. Я уже уезжать собрался.
– Ничего,
– Так далеко ведь...
– На колесах всюду близко. Я еще, - вздохнул, - на колесах. Что ж, открывай. Выпьем за тебя! Число твое помню, а сколько стукнуло - забыл. Четвертак тебе?
– Двадцать шесть.
– Ну, все равно не вечность. Я тебе денег привез. Вот, посчитай. Три, как обещал.
– Да не надо...
– зарделся Курчев, не столько обрадовавшись деньгам, сколько застыдившись своего недоверия.
– Чего там - не надо?! Не подарок. Твои. Дом-то тютюкнули!.. Жалко.
– Ага, - кивнул племянник.
– Ну, тебе-то не очень... Ты вон устроился, - сказал дядька, наконец стаскивая пальто и оглядывая комнату.
– Бедновато, но жить можно, - открыл он шкаф, и Борис вспомнил, что Марьянин клетчатый чемодан, слава Богу, засунут в его желтый кожаный.
– Жить можно, - повторил дядька.
– Молодой, еще всего накупишь. А вот мне уже податься некуда.
– Да ну?
– Некуда. Некуда и не спорь. И устал я в Москве. Был бы дом, сразу бы на пенсию и с тобой айда рыбу ловить. Ты жениться не собираешься?
– Нет.
– И правильно. Вот бы и приехал ко мне, если бы дом был.
– А вы новый купите. И вот эти в него...
– подтолкнул Курчев по клеенке пачку купюр, сам удивляясь, как легко отказывается от этих свалившихся с неба двадцатипятирублевок.
– Нет. Купить не то... А эти спрячь, - отвернулся дядька, словно не был вполне уверен, что удержится и не возьмет денег назад.
– Хорошо, - кивнул Борис и сунул деньги в полевую сумку.
– Вот, узнаёте?
– спросил, вытаскивая из шкафа большую чашку.
– Как же, Кузькина, - усмехнулся министр.
– Не любил он меня. За что не знаю. А теперь не спросишь.
– Угу, - кивнул племянник.
– А может, любил, и вам показалось.
– Может, - согласился высокий родственник, думая о чем-то своем.
– Что ж, так без всего дуть будем? Сбегай напротив, печенья хоть возьми.
– Разом, - выдохнул Борис, но, выскочив в коридор, вспомнил, что денег всего четыре рубля.
– Вон, письмо вам, - выползла из сеней Степанида.
За месяц, что он тут жил, она так ни разу и не назвала его ни Борисом, ни Борисом Кузьмичом, а все - вы, вас, вам.
– Печенья не осталось, Степанида Климовна?
– спросил соседку.
– Сушки только.
– Сушки пойдут, дядь Вась?
– крикнул в открытую дверь своей конюшни.
– Давай.
– Вот, - протянула соседка глубокую фаянсовую миску с отбитым голубым ободком, полную поджаренных, обваленных в маке маленьких баранок.
– Письмо, - повторила, - возьмите.
И тут, машинально глянув на конверт, Курчев узнал Ингину руку.
– Ты чего, пить или читать собрался?
– выглянул в коридор Василий Митрофанович.
– Серьезное, что ли?
– Да нет. Так...
– застыдился племянник и, внеся миску с сушками, положил ненадорванный конверт на край стола, адресом вниз.
– Да что, читай. Я подожду. Хотя вот разлито, - кивнул на две кружки жестяную и глиняную. Племянник поднял жестяную и чокнулся с родственником.