Демон театральности
Шрифт:
II
Мы промотали самое ценное из того, что нам досталось в наследство от предков: достоверное знание и стойкую мораль. Ах, этих прелестных сестер, этих услужливых рабынь мы проиграли в кости старому развратнику Скептицизму!.. Но нам остались от них, в числе прочего хлама, их платья, красивые, пестрые платья, так называемые «фразы» и «позы». Да, мой друг, это грустно, но это так: у нас остались только фразы и позы. Ну что ж, хорошо, что хоть это у нас осталось: мы можем забавляться этими красивыми тряпками и вспоминать о тех, кто был одет в них, кому они придавали такой привлекательный вид. Нам остались только фразы и позы? Ну что ж! Полюбим их, как любят милые игрушки!
III
Я не хочу их жизни! Пусть она полна возможного счастья, но… но это ветка сирени, захватанная
Инвенции о смерти
Тот, кто понял театр как радость преображенья, умрет актером и в монашеской келье.
Кто хоронит театральность, все же отдает ей дань, одеваясь в черное…
Когда слишком занят театром, некогда как следует поразмыслить о смерти. Если и думаешь о ней, то все по счастливой инерции, в «плане театральности», или, как здесь уместно выразиться, «в плане театральщины». Например, лежишь бледный, с загадочными глазами, восковая рука прижалась к сердцу в предсмертной муке, а на эффектно страдальческих устах улыбка — красивый вздох… ироническое «до свиданья, господа»… в ногах рыдает белокурая возлюбленная… перед тобой мать в темной шали, с тонким батистовым платком и пресекающимся голосом — «мой сын!»… А то много друзей, знакомых, преданный слуга с заплаканными глазами и красным носом, а ты вперил свой взор горе и мелодично-хрипло просишь: «свету, больше свету»{230} или что-нибудь вроде этого…
Хорошо!..
Не кажется ли вам подозрительным ярко-красное облаченье кардиналов? заносчивый пурпур на теле тех, чей дух склонен вторить далекому собрату, — мол я «servus servorum Dei»{231}!..
Или и впрямь Уильям Бут{232} оказался остроумнейшим малым из всего стада Христова, когда предпочел власянице генеральский мундир, став во главе Армии спасения!.. Ведь даже когда смерть пришла, он все-таки не умер, а лишь «получил повышение» (в чем убеждены, по крайней мере, все «обращенные» им)!
Театральность — это такой вкусный соус, под которым можно съесть родного отца.
Между ламбрекеном{233} балагана и погребального катафалка разница только в цвете.
Ты умрешь, о, ты умрешь когда-нибудь (самые черные пятна стираются Временем с покровов Вселенной)! Я хотел бы пережить тебя, чтоб умереть отомщенным. А это случится, если ты, чуждый оригинальности, не оговоришь перед смертью условий своих похорон. Тогда тебя, холодного в своей последней серьезности, — тебя, смертельно презирающего нелепость помпы, — тебя, предпочитающего серого Ваньку парадному выезду, — повезут (и когда же? — в самый трагический час твоего пребывания с нами), повезут в колеснице по первому разряду, — колеснице рококо, со страусовыми перьями на испещренной прихотливым орнаментом крыше, — высеребренной колеснице, запряженной шестеркой (о ты, что весишь не более 4-х пудов!).
И исполнится все то, что неминуемо бывает, когда хоронят по первому разряду, родственники хотят «доказать», а похоронное бюро не хочет «посрамиться». На твоей могиле я скажу подходящую случаю речь, и ты (ха, ха!) не возразишь мне, спрятанный в эффектно изукрашенном гробе, под венками с лентами, похожими на те, что подносят в дни бенефисов настоящим актерам.
Я не допускаю, чтобы в век Нерона все зрители цирка были Неронами, — конечно, и в то время не было недостатка в нежных сердцем, чувствительных, милосердных, сострадательных (примеры в учебниках). Но и им было любо в цирке: слишком театрально было представление мук человеческих — и это решало интерес зрелища. Мало того, это несомненно действовало наркотически-щекотно и на самих мучеников, которых, разумеется, захватывала грандиозная в двояком отношении сцена Величайшего Цирка.
Самое возмутительное в испанском бое быков — это то, что жертвами его являются скоты, неспособные почувствовать себя актерами, а потому лишенные возможности в игре хотя бы и навязанной «роли» найти анестезирующее для тела и утешительное для духа.
1831 год должен навсегда остаться памятным в истории: в этот год знаменитый японский писатель Сигэта Садакацу{234} победил рекорд театральности кончины. Отнесенный в крематорий, в том виде, в каком, согласно завещанию, его должна была застать Последняя Гостья, Сигэта Садакацу, {93} при первом же прикосновении пламени, явил необычайное зрелище: из гроба показались разноцветные огни, и скоро весь он превратился в блестящий фейерверк. Что сказать об очаровании друзей при виде этого неожиданного зрелища, к которому покойный подготовлял себя в последние минуты своего бытия? Что сказать о нашем преклонении перед этой непреклонной волей к театру?
О Сигэта Садакацу! Сигэта Садакацу! Никогда тебя не забудут.
Герой и в смертный час импонирует. Скотина ж остается скотиной до конца.
Я Арлекин и умру Арлекином.
Новые театральные инвенции{236}
Мы смеемся над нелепо яркой ленточкой, которую вплела себе в косу девочка-подросток. Или не замечаем. Или, заметив, не обращаем должного внимания. Или, обратив внимание, не задумываемся над подобным пустяком. А стоит.
Во-первых:
Если наша планета — космическая необходимость, то такою же необходимостью является населенность земли человеческими существами, которые вместе с животным и растительным царствами относятся к коре земной атрибутивно.
Ergo — требуется продолжение человеческого рода. Ergo — она, самка, должна привлекать его, самца, вызывающе для его (сексуального) чувства, чем — безразлично, лишь бы действенно.
Высший закон, проявляемый через подсознательное «я», а не «глупое» кокетство, заставляет девчонку сексуально театрализировать свою внешность еще до брачного возраста — нужна подготовка, практика, гарантия заранее.
Отсюда — нелепая якобы ленточка есть непременность высшего порядка и тянет уже не как пустяк, а как полняк на весах Космоса.
Во-вторых:
Вплетением этой ленточки в косичку девочка, помимо сказанного, выполняет акт преображения, спасительный в трагедии разочарованности этим миром. И не только акт преображения своей внешности! Ибо эта ленточка должна нам как бы говорить за девочку: «Вы думали, что я покорная? А я вот недовольная, критикующая и исправляющая мать-природу. Она ведь создала меня без ленточки! Не додумалась, не сумела! А я вот и додумалась, и сумела. Не желаю принимать этого мира таким, каким он создан кем-то, и себя прежде всего как феномен, ближе всего ко мне стоящий. Преобразуюсь! Совершенствуюсь! Дерзаю! Себе природной противопоставляю себя искусственную. Я другая в этой ленточке, и эта другая — дело рук моих, послушных моей воле!»