День без смерти (сборник)
Шрифт:
Рыжая косматая шапка пала на глаза гостю. Он ударился спиной об остекленелую березу, а пилот, который уже возвращался к шумолету, погрозил Гервасию и украдкой усмехнулся.
Между тем “монстр цивилизации” выбрался из разломанного сугроба. Гервасий стряхнул с его полушубка снег и тихо сказал:
— Я лил слезу на засохший кедр. Когда она проникла сквозь сухую кору, дерево застонало. Это ожили жучки-короеды и бросились прочь от меня.
Бородатый гость сморгнул.
— А “галлардо” — это просто звукоподражательное слово, вроде звериного рычания, или оно что-то означает?
Гервасий покачал головой. О, если
— И последний вопрос. Мы задавали его всем вашим, так сказать, коллегам. Долгожительство, по-вашему, это награда — или кара человеку?
Теперь шатнуло Гервасия. О мука, о мучение! Он еще недавно знал, что ответить, и сейчас пытался вспомнить, связать рваную нить своих мыслей, но огрубели пальцы за много десятилетий, тончайшая шелковинка выпадала из них.
Гость не дождался ответа и попятился к шумолету, сунув Гервасию небольшой алый диск, клейменный золотыми буквами.
— Интерпрограмма “Монстры цивилизации” прощается с вами и желает здоровья, счастья и долгих лет жизни! — быстро говорил он. — Примите на память этот одноразовый радиодиск. С его помощью через несколько минут вы сможете прослушать наш очередной выпуск!
Он ввалился в шумолет, дверь захлопнулась, и тут же музыкальный тайфун опрокинул Гервасия. Шумолет, с места взяв предельную скорость и высоту, мгновенно скрылся из виду.
Когда уши Гервасия вновь смогли различить звуки внешнего мира, а не только биение собственной крови, он понял, что диск в его руке источает голос. Бородатый гость вещал оттуда:
— …бывшему игумену Новомосковской обители блаженному старцу Емелиану. Послушайте, каков был ответ!
Затем диск испустил густой, словно добрая брага, взрев: “Да уж двести три годочка топчу земелюшку, а Господь все прибрать не хочет за грехи мои!”
— Тот же вопрос, — вновь произнес диск голосом “монстра”, я повторил и Протеусу Юрсусу, обитающему на леднике Туюк-Су, но убедился, что это бесмысленно. Юрсус твердит одно: “Memento pranivelli!” Что это значит, одному ему известно. Тогда я направился к Гервасию, жителю обимурской тайги. Его возраст уступает летам старца Емелиана, однако превосходит лета Протеуса Юрсуса. Гервасию сто пятьдесят один год, но выглядит он куда моложе, вполне крепок и бодр и даже умудрился перепугать меня, испустив свой знаменитый — тарзаний, как сказали бы в прошлом веке! — вопль.
И Гервасий тотчас услышал надтреснутый рык — “Гал-лар!.. Галлар-р-до!”, а затем хриплый голос — “Я лил слезу на засохший кедр. Когда она проникла…”
Диск продолжал сеять его слова, но вдруг их заглушил кто-то другой:
— Хэлло! Интерпрограмма “Aliens” вызывает “Монстров цивилизации”!
— Хэлло! — отозвался “монстр”. — Прием!
— Скажите, что означает этот рык Гервасия?
— Этого не знает никто. Видимо, какое-то звериное звукоподражание.
— Очень странно… Как вы знаете, наша программа называется “Aliens”. Те, кто знакомы с творчеством художников-фантастов прошлого столетия, может быть, вспомнят блистательные картины “The Alien”, “Aliens-4”, “When I was nine”, “The Last Unicorn”, самую знаменитую — “Winter Unicorn” 2 и другие? Необычайное совпадение! Героя
2
“Чужой”, “Чужие-4”, “Когда мне было девять”, “Последний единорог”, “Зимний единорог” (англ.).
— Да, — подтвердил ведущий, и Гервасий вновь услышал свой голос-стон: “…очнулись от дремы жучки-короеды и бросились прочь от меня”.
Ах, твари! Никаких приспособлений для записи Гервасий у них не видел, однако ж ухитрились украсть его голос, пустили его страдание по ветру, на потеху всему белому свету!.. Он размахнулся. Взвизгнул разрезанный диском воздух. Слова:
— Но ведь Галлар… — разбились вдребезги о настывший, окаменевший ствол огромного кедра — и исчезли навек.
Гервасий схватился руками за воздух. Ветер и слезы секли его лицо. О, что он сделал! Все эти годы пытался понять, что же напоминают ему звуки! И вот, когда подсказка была так близко!..
Вьюга взвилась рядом с ним, но, едва он протянул к ней руки за утешением, она отпрянула в дальние дали, недотрога. А струны ее, чудилось, все пели-выпевали: “Галл-лар-рдо! Галла-рдо!..” — странные звуки, которые Гервасий услышал еще тогда, давно… услышал, прежде чем у сияющего призрака пропала тень.
Ночью опять не спалось. Луна как стала с вечера над сопками против его окна, так и стояла там до утра недвижно. Деревья неслышно дышали за стенами зимовья, но иногда их задевал бессонный ветерок, и тогда Гервасий отчетливо слышал шорох тех двух осиновых листков, которых чудом не сокрушила зима, и они остались на ветке, простертой у самого окна. Часто, часто просыпался Гервасий от их взаимных признаний, а потом никак не мог снова вернуться в сны.
Он давно потерял счет годам, которые истекли. Множество состояний души сменилось в нем, как меняются времена года. О, тускла ткань ежедневной жизни в этой тайге, в этом зимовье…
Гервасий построил его потом, позже, когда уже пришлось уйти из Богородского. Пожалуй, не припомнить, почему он оказался в том умирающем селе. Где-то на дне его памяти лежал осадок другой, шумной, суетной жизни, меж каменных громадин, в металлическом грохоте, запахе красок, и только смутный образ женщины… золотистая комета, ее ночное лицо, так несхожее с лицом дневным… больно, думать об этом больно! Потом улочки-тропиночки Богородского, сонное тепло какой-то жалостливой, ее утешающий голос — но и это все просеялось, будто песок сквозь пальцы, осталось одно воспоминание: охота, зима, белый единорог, неизвестный хищник, цветущий шар…
Когда Гервасий воротился с той охоты — с ощущением содеянной беды, на него вдруг набросилась в сенях его кошка. Отодрал ее от себя — она кинулась снова; отшвырнул пинком, занес ногу для нового, но, непонятно чего испугавшись, позвал жалобной “Киса, кисонька моя…”. Кошка издала странный, утробный звук: “Ар-р-до!” — и бросилась от него, будто подожженная.
Еще Гервасий помнил, как, поджимая хвосты, удирали от него богородские собаки, даже самые свирепые и грозные, а коровы при его приближении метались в хлевах, заводя под лоб тяжелые глаза. Люди тоже сторонились его, и даже та, жалостливая и мягкая, белела в просинь, хотя и билась ночами от неумения объяснить собственный ужас, от неотвратимости расставания.