День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
Шрифт:
Мой дед уходил на войну от второй школы, уже седым, попросив (а скорее всего, велев) бабушку: «Береги детей»; а уже через четыре года, в победном мае, моя мама каждый день ходила к зданию ШЧ (на железнодорожном языке так называется «служба связи»), где перед вишенным палисадником стояли на коленях те, кого выводили на этап, но не увидела – бабушку на Колыму увезли ночью, трое детей остались на попечении родни во времена, когда жрали подсолнечный жмых, даже для собственных детей не было хлеба, мама ела траву с маленькими черными ягодками, в наших краях называют ее «бзднюка», а дед исчез, лег где-то в землю, поставив хату на несчастливой привокзальной улице. Валуйки из-за станции (теперь ее называют «крупнейшей сортировочной в Европе») удерживали (в Белгород немцы вошли в октябре, а в Валуйки – только в июне), и брали (в январе, а Белгород аж в июле) – поэтому пятнадцать месяцев станцию и несчастные привокзальные улицы бомбили: как только по одному из двух «чугунных», на клепках мостов (один стоял на деревянных клетях) за маслозаводом на станцию заходил эшелон и останавливался выгрузиться или поменять паровозные бригады и заправиться углем и водой, из Харькова (куда вся Белгородская область ездит на выходные закупаться, кататься на сноубордах, в цирк и кормить вислоусую хохлятскую таможню и спецназновских упырей) прилетали
От мостов туда, в сторону Стрелецкой, тянулся луг с хорошей травой; там, где кончалось минное поле, пасли коров. Поближе к Симоновскому переезду и началу Стрелецкой луг переходил в некоторую возвышенность – на ней до войны начали выделять участки под дома, нарезать «планы», так местность и называлась – Новые Планы. За Новыми Планами земля подымалась и вовсе горой, и с меловой кручи просматривались и мосты, и нефтебаза, поэтому военные, «используя складки местности», весной вырыли в горе три блиндажа, перекрытые рельсами, двумя накатами бревен и землей. Чем занимались военные – непонятно, кто-то, оглядываясь (уже зная, что потом), считает воинскую часть зенитной: когда начинался налет, возле блиндажей били железной палкой о рельс; но до начала самых страшных бомбежек в начале июня военные ушли, и жители Стрелецкой и Новых Планов во время налетов стали уходить в блиндажи, а когда в гору угодила бомба и накат устоял, туда, под землю, потащили всё самое ценное, ночевали всей улицей, а Жерлицыны завели даже корову. Второго июня последний налет начался около четырех дня, неожиданно самолеты пошли на город, женщина, возвращавшаяся из Новой Симоновки, запомнила, что небо потемнело от самолетов, бабушка потащила детей в блиндажи, но с моей мамой (сама она это случайное событие не помнит, это бабушка запомнила и повторяла каждое каникулярное лето) что-то произошло, она кричала, что не пойдет, в «убежище» не пойдет, она не хочет, отбивалась, срывала руки с себя, бабушка грозилась, просила и плакала, но силой тащить не могла: младшая на руках, и еще старший рядом, они опаздывали – второй волной самолеты пошли на Стрелецкую, словно какой-то пособник показал ракетой – точно в нас, бабушка звала: ну, хотя бы в погреб к Цуверкаловым – Цуверкаловы как следует вгрызлись в гору – нет! Девочка, ставшая моей мамой, кричала: нет! – и упала на землю, чтобы ее оставили здесь. Бабушке показалось: сошла с ума, и всё, что можно было еще, – они повалились в «щель», извилистую, в три ступеньки обыкновенную яму напротив дома, за ними прыгнула собака, прижалась, дрожа, к ногам, а затем вдруг выскочила и умчалась в огороды; первая бомба попала в погреб Цуверкаловых, похоронив семью, вторая (бомбы падали как-то глухо, «как в воду», запомнила мама) где-то поблизости – в блиндажах посыпалась земля, и те, кто помоложе, бросился по переходам в глубь горы, но третья бомба – прямое попадание.
Когда кончился налет, земля дышала, шевелилась, кто-то расслышал даже стоны, но не откопали ничего, кроме детских пальчиков на лоскутке кожи. Спаслись семь человек: взрывной волной выбросило мужика, курившего у входа в блиндаж, женщину с грудным ребенком (двое детей ее остались) и старика Жерлицына, девочка Нина (одна из близняшек) не успела с матерью добежать до блиндажа и сестры, и мальчика Славку послали домой за керосиновой лампой – мальчик впоследствии попытался разрядить итальянскую гранату, после чего можно было встретить его в рано наступившем зрелом возрасте на вокзале без обеих кистей рук в постоянном поиске пропитания и особенно – водки; больше ста человек, никто никого не спасал, Новые Планы и Стрелецкая с утра завыли, но быстро заткнулись, потому что в сумерках по улице осторожно прошел «парный патруль» немцев; все, кто видел тех, первых немцев, почти все повымерли, да и дети их слабо действуют правой рукой после инсультов и шаркают, но из поколения в поколение дымится и прожигает главное, большее, чем ужас, – немцы шли в накомарниках!
Хотя, ничего не скажешь, комаров в тех местах хватает.
Этим чудом, необъяснимой случайностью мы остались жить, как и еще десятки миллионов, и даже победили в ВОВ – почему? – самое важное записано в оборванных фразах незаконченных тетрадей или на листах, вложенных меж страниц потрепанных книг, я попутался в ул. Пролетарских (1-я, 2-я, а в Валуйках, кстати, шестнадцать Новоездоцких проездов), меж жизнерадостных таджиков или цыган, разбиравших брошенные хаты, Василий Иванович придержал собачку, радушная хозяйка с беззубым ртом показывала дорогу сквозь равномерно нежилые, бедняцкие комнаты к столу, застеленному газетой с «Итогами десятого всероссийского конкурса на лучшего по профессии среди операторов по искусственному осеменению», хозяин нарядился в новую байковую рубаху, черная клетка, и подпоясался армейским ремнем – поверх брюк, вот его спасла музыка, «вот поэтому я остался жить», он приваливается грудью к столу и запускает пальцы в защипавшие глаза, его политотдел и особый никуда не делись, это же не какой-нибудь ненадежный и слабопамятливый Бог, «я потом всё расскажу» – кому?! – и до сих не уверен, что ему не припомнят трех колхозных коров, побитых током, когда буря оборвала протянутые им провода; сын уборщицы Дома культуры (отец сапожничал по деревням, там его и опутала местная, и нельзя сказать, что красотка, а так… Василий Иванович его не хоронил) забрел в духовой оркестр, играли в фойе «перед мероприятиями» – люди толпами гуляли по главной улице до часу ночи, множество людей, вот что запомнили все – великое расцветающее множество, я покосился за окно, на пустоту, отступившую отсюда (поселок Уразово, родина, кстати, Дуремара) жизнь – мечтал в гобоисты, хотя судьба двигала в горный, на маркшейдера, наши уходили к высоководному мосту через Оскол, и последняя часть мост подожгла; последние несли раненого Большого Человека (он оказался подполковником), когда мост загорелся, Большой Человек умер – хоронить его понесли дальше, в родное село, в сторону Купянска, но хоронить хотели с оркестром – в Уразове собрали всех, кто остался: Михаила Костенко (альт), Семена (баритон), Максима Ильича (кларнет), Василия Степановича (труба), но и его – мальчишку (альт), Братищева; влезли в окно клубной кладовой, вытащили инструменты, а матери Василия Ивановича армия оставила расписку, чтобы она не отвечала, по дороге зацепили еще барабанщика – и похоронили Большого Человека в родном селе, названием похожем на Осакиевка, – похоронный марш Шопена, части первая и вторая, третью никогда не играли – она сложная, а некуда уже возвращаться –
В декабре уже нечего жрать, одна гнилая капуста, голодали отчаянно, он запомнил, как расстреливали пленных – румын, итальянцев и мадьяр, их некуда было девать, некому кормить, они и промышляли, чем могли, залезая в погреба к местным. Пленные плакали, показывали фотографии детей, но – вот что поразило альта – никто не убегал, все стояли на месте, хотя знали: вот она, смерть. Еще играли на митингах, когда отступать стало некуда, а страшного десятого ноября старшина велел трубвзводу идти на берег Хопра и вдруг добавил: «Без инструментов»; они шли, как неживые: на передовую? На берегу, где до войны устраивали гулянья и танцы, полк встал буквой «П». Трубвзвод, ничего не соображая от страха, выстроился, как привык – поближе к штабу. Оказалось, что возле стола, покрытого красным, в двух метрах вырыта яма. Член трибунала прочитал приговор «самострелу» – очередному узбеку, выстрелившему себе в ладонь сквозь намотанное полотенце. «Самострела» со связанными руками подвели к яме два конвоира. Полку скомандовали: «Кругом! Шагом марш!», все отвернулись, но все видели, как какой-то майор подошел к «самострелу» сзади и ударил ногой под колени так сильно, что тот повалился и встал на колени, и два раза выстрелил в затылок.
Василию Ивановичу повезло: когда погнали трубвзвод хоронить командира танкового полка, верхом, сквозь простреливаемый лесок, альту Пырочкину минометным осколком разворотило спину, и никто не остановился, скакали дальше играть марш «Слеза» или «Спи спокойно», а барабанщик (иногда брал и тарелки) Боря Чернов умер под Изяславлем: есть там какая-то ничтожная речушка, повели купать коней, и злая «монголка» прихватила Борю за спину; две недели полежал – и скончался.
На Эльбе принесли учить гимны – французов, американцев и англичан, и сводный оркестр в сто пятьдесят человек грянул, завидев маршала Рокоссовского, и тут началось братание, трубвзвод, конечно, немного опоздал, но Братищеву повезло выловить и склонить к обмену «не глядя», из кулаков, какого-то американца: американцу достались немецкие одноразовые часы, «штамповка», выбрасываемые при первой неисправности, а Василий Иванович получил роскошные часы с розовым, да еще светящимся циферблатом и гнутым корпусом, напоминающим по форме кузов автомобиля «Победа», – в Уразове эти часы понравились многим.
Он, еще один – Иван Никифорович Антипов – отселен отдельно от детей, внуков, правнуков, сидит в черных джинсах, дутых сапогах, черной тюремной шапке, рубашка застегнута до последней пуговицы в глиняной «кухоньке», каморке, похожей на тюремную: печка, кровать с висящим на гвоздях вместо ковра покрывалом, полка для посуды, веревка наискосок для просушки полотенца – индеец в резервации, «так жили русские люди в 1949 году», хата кажется нежилой, но он здесь живет, каждый день ложится здесь спать:
– Радиом живу! Анархия! Богатые всё увозят за границу. Алмазы, золото. Рыбу! Прохоров какой-то – триллионы забрал и уехал. И какому-то королю дал взаймы тридцать девять миллионов евро! А тот не отдает. Говорит: знать я тебя не знаю. А какой контроль был… Конюха проверяла ревизионная комиссия: двадцать хомутов, вожжей… Как так получилось, что пропала лошадь Бархатка? Конюх им и отвечает: чего вы, не знаете, что ей было двадцать лет и хомута с нее не снимали все двадцать лет, ни днем ни ночью? Вот она и пропала. А так – да кто ж ее обидит? Во – контроль! После войны – жомки зерна не было посеять, а прошло два года всего – и хлеба поели. И всё прахом… Колхоз назывался «Искра» и больше никак не назывался; помню первый выезд в поле: первые, присланные из Питера, несли на жердях «Вся власть Советам», а следом шли местные и пели «Все как один умрем»…
Он уже готов к полету. Жутко ввалившийся рот, седые заросли вокруг глаз, выпученных с такой силой, что уже не смогут закрыться – только лопнуть и исчезнуть, черно-синие губы – похожий на инопланетянина Иван Никифорович уже готов к отправке на родину, к звездам; всем нам придется когда-то влезть в эти морщинистые, поросшие сивыми космами скафандры.
– Давно уж началось. Завел председатель три огорода да три пасеки – телефон у него не умолкал, вот так: клал, и он опять звонит, и никому не откажешь – валуйское начальство! Каждому – ящичек к ящичку: помидоры, фляги меду, яблочки. И ни копейки не платят! Я на весовой после войны в садах, заезжает бывший командир партизанского отряда Тихонов и Афоня из горисполкома. Тихонову потом путевку на курорт дали, он там под поезд попал и помер от гангрены, подстроили, наверное. Машинка у них небольшая, «ГАЗ-61». Завесь, говорят, Иван Никифорович, нам яблочков три мешка. Я бумаги в трех экземплярах подготовил и смеюсь: сделаю вам скидку на десять кило, вдруг какое яблочко сомнется… Тихонов меня в сторону повел: а скажи, Иван Никифорович, часто к тебе на весовую заезжают всё честно оприходовать? Я ответил: вы – первые.
Учился плохо, отвлекали коньки и лыжи, река Верхний Моисей разливалась и замерзала ровно «как стекло» во времена, когда небеса стонали от птиц, а в каждом дворе бегало по пять детей, и все ходили оборванными… Улицы, переполненные народом, балалайки, мандолины, он запомнил, как года за два до войны в тени забора сидели небритые прохожие деды в холщине: «Скоро немец пойдет на нас…» – «Откуда ты знаешь?» – «А разве не видишь?» – «Тогда… Это не война будет. А перевод народа. Не первый раз это. И опять сволочи задумали. Посмотри на улицу: детишки оборваны, взрослые в болячках, деды и бабы ходят в лаптях – нас девать некуда! Нам куска хлеба не хватает дать в руки!»