День рассеяния
Шрифт:
крыжаков, и кто в них попадал, все гибли. Вторая смоленская хоругвь, которую вели князья Вяземский и Одоевский, и половина первой хоругви Василия Борейковича полегли в этой рубке. Но и немецкие клинья выдохлись, разбились на осколки, как разбивается о наковальню треснувший молот.
Самоотвержение полков на крыле Мстиславского спасло от бокового удара правое крыло поляков, которым в этот час тоже приходилось нелегко. Крыжаки крепко теснили краковскую хоругвь, обрушили наземь королевское знамя с белым орлом и, посчитав это знаком близкого крушения врага, запели победный гимн: «Христос воскресе! Возрадуемся, братья, о Боге, что сломал рог язычникам!» Эту песню подхватили все крестоносцы — и те, которые бились против поляков, и те, которые бились с литвой и русью, и те, что рвались громить обоз. Победа казалась несомненной; казалось, начался разгром, добивание, истребление поляков и литвы, недоверков и язычников. И рыцари, приступавшие к обозу, ринулись за добычей. Но тут перед ними встали па подводах тысячи пеших ратников с цепами, кистенями, рогатинами, звездышами, с тяжелыми оглоблями, и крестоносцев встретил удар, какого они не ожидали, и бой, какого они никогда не видели. Все это мозжащее оружие обвалилось на первый их ряд и прибило его к земле. Люди, которые встали против них, в плен не брали и не знали жалости. Кто из рыцарей врывался в табор, к тому бросались
Великий князь весь бой находился среди полков. Уже за полдень давно перевалило, уже земля, напитанная кровью, зазыбилась, уже от неустанного труда секирами и мечами обсыхал на боярах десятый пот, уже многие, утомившись держать меч одной рукой, бросали щиты и рубились двуручно — князь не уставал; такой испытывал подъем, такое желание победы, такую ответственность за успехи своих и польских хоругвей, что чувствовал себя сильным, как святой Георгий. Только голос надорвался, по хриплые крики князя действовали на хоругви подобно сигналу труб, понимались точно, и немедленно следовало дело. Вокруг князя гремела рубка — крики, стоны, хрипы, мольбы, визг, вой,— и смерть, смерть металась, метила свои жертвы, направляла копья, стрелы, мечи, звездыши на тех, кого желала взять сегодня к себе. Витовта обходила или не успевала за ним, когда он мчался со своей половины па польскую, потом обратно, меняя заморенных пли подсеченных стрелой, дротиком, сулицей коней; конь, исходя кровавой пеной, валился, князь вскакивал на другого, которому тоже недолго оставалось скакать среди крушившихся жизней.
Время шло, самое страшное было пережито, напор крыжаков слабел, сила их истощалась, хоть и стоило это больших жертв. Ну и бог с ними, думал князь. В такой битве без потерь только небесному воинству можно. Выстояли, теперь наша очередь гнуть к земле, ломать хребтину. Направил на помощь потерпевшей хоругви Краковской земли три хоругви — сандомирскую, велюньскую и русскую хоругвь Галицкой земли. Выслал гонцов к Джелаледдину, чтобы вел своих татар; выслал гонцов к Багардину; слал гонцов в обоз к Чупурне и к Монивиду, чтобы вернул полки в битву; присоединил к споловиненным смоленцам три подольских и львовскую хоругви; слал гонцов к Ягайле, который с началом битвы отъехал к Любеньскому озеру и наблюдал сражение с холма, известить, что немцы остановлены, завязли в истребительном для них бое. Послал за Семеном Мстиславским и Гаштольдом. Те прискакали, оба в помятых мечами доспехах, забрызганные кровью. «Валленрода в котел! — сказал Витовт.— Кончайте! Скоро татары врежутся со спины!» Встретился со Збышеком Брезинским, решили заворачивать крылья, брать немцев Лихтенштейна в кольцо. Потом с десятком рассыльных бояр взлетел на высотку, залюбовался начавшимся окружением крыжаков. Видя спешное уверенное движение хоругвей Семена Ольгердовича, радостно засмеялся: если Ульрик и пригонит свои прятанные полки — не отвратит судьбу; держал победу за хвост — выпустил, улетела, не вернется, поздно. Если ударит в бок полякам, то Гаштольд, Семен, Монивид порубят Валленрода и придут помогать; если ударит в тыл Мстиславскому, поляки высекут Лихтенштейна и подсобят. И татары уже несутся. «Все,— весело подумал князь.— Конец!»
Ульрик фон Юнгинген, обозревая поле битвы, видел и на Ягайловой и па Витовтовой половинах приметный перевес поляков и литвы. Было ясно: король и великий кпязь ввели в бой все своп полки, всех людей. Вот этого момента он так долго и дожидался. Пусть радуются, наблюдая содрогание орденских рядов. Глупая, пустая радость! Вот стоят нетронутые боем, не вынимавшие еще меч и жаждущие его обнажить шестнадцать лучших хоругвей. Через несколько минут они упадут на поляков и литву подобно карающим огненным стрелам архангела Михаила. Упадут, сокрушат, раздавят, разгонят по лесам и болотам, под коряги, в камыши и топи польский, русский и литовский сброд, рассеют его, как достоин того сегодняшний день, празднуемый всеми христианами,— день рассеяния апостолов на земле. Апостолы рассеивали мрак невежества словом, Орден, следуя повелению господа, рассеивает язычников и всех врагов мечом. Так пусть радуется создатель. «Во славу божью! — крикнул магистр.— Вперед!» — и сам повел хоругви брать предопределенную победу. Перестраиваясь на боевой строй, немцы тяжелой рысью припустили на польские ряды.
Лавина их, послушно следуя за магистром, не обратила внимания на ничтожную хоругвенку, изумленно застывшую па холме в двух сотнях шагов. У магистра мелькнуло желание отрядить сотню рыцарей для истребления этой кучки поляков, но он его притушил — бог с ними, скорее туда, где делается главное дело, где празднуют мелкий свой успех полки Ягайлы, где решается исход сражения. Увидал, что какой-то смельчак вдруг вынесся из бокового ряда и поскакал к той хоругвенке. «Глупец!» — подумал магистр.
Рыцаря этого звали Леопольд фон Кокеритц, и он узнал польского короля, хоть и был убран с немецких глаз малый королевский прапор. Буланый конь Кокеритца быстро сближал его с Ягайлой. Рыцарь видел, как польский король закрылся щитом и выставил копье. Королю грозил поединок; соблюдая рыцарские обычаи, никто из королевских телохранителей не посмел мешаться, по любимец Ягайлы нотарий Збигнев Олесницкий, боясь грозящей королю опасности, подхватил с земли оброненное копье и неожиданно для Кокеритца ударил его в бок. Крестоносец выпал из седла, забрало откинулось, и Ягайла острием своего копья ударил немца в открывшийся лоб. Тут же пешая стража добила его и сняла доспехи.
Если бы великий магистр мог знать, на кого нападал Кокеритц, он выслал бы вослед полную хоругвь. Но чутье изменило фон Юнгингену, притупилось, запаздывало; еще не вступив своими свежими хоругвями в бой, но уже развернув их, утратив над ними силу команды, он сообразил, что повел их неверно, что надо было зайти в тыл, а здесь его задержат, остановят, вынудят к рубке, и он потратит без большого успеха столь ценное сейчас время. И верно, навстречу его клиньям рванулась хоругвь дворцовых чинов, и лес, казавшийся пустым, вдруг выродил несколько польских хоругвей. И в довершение неприятности великий магистр заметил вдали серую, стремительно несущуюся вперед колонну, и понял — татары, скоро прыгнут на спину. «Господи,— прошептал магистр,— дай защиту своим слугам!» Ощутил в душе непривычную пустоту, словно пробилась там дыра и нечто важное, необходимое для радости, для горячего биения сердца, вывалилось и потерялось навсегда. Видел уже начавшуюся сечу людей и не чувствовал того подъема, того вознесения, какие испытывал в боях прежде. Подумалось с предательской слабостью в груди, что
В это же самое время полки Семена Ольгердовича и Гаштольда и татары Джелаледдина обтекали поредевшее крыло Валленрода. Великий маршал срочно выслал гонцов за хоругвями, добивавшими обоз, и скоро заморенные боем с пехотой немцы, бросая богатую добычу, поспешили на выручку своим. Яростно вступали они в битву, но не было им суждено что-либо изменить. Из леса, преследуя их, пришли перестроенные Монивидом хоругви виленцев, трочан, жмуди, волынцев и плотно, как палисад, закрыли все выходы, все слабые места окружения. На Грюнвальдских холмах крыжаки загонялись в два огромных «котла», и стены этих «котлов» толстели, обрастали татарами, польской, русской и литовской пехотой, конными отрядами шляхты и бояр — и стали непробиваемы. Войско ордена тонуло в этих «котлах» в собственной крови, и уже никакая сила не могла его спасти.
В какую сторону ни кидал Фридрих фон Валленрод свои хоругви прорубить круг, везде немцев отбивали мечи и сулицы русинов и литвы, арканы и сабли татар. Кольцо затягивалось, как петля удавки. Одна надежда успокаивала великого маршала: был уверен, что брат Ульрик пришлет запасные хоругви, и они с тыла проломят стену мерзких язычников, расшвыряют схизматиков и литву. В нетерпении ждал прихода хоругвей, поглядывал на косогор, где должны были возникнуть ведомые братьями стальные колонны, но ни один всадник не появился па холмах. Время убегало, и с каждым мгновением меньшилось число немецких рыцарей. Кони поскальзывались в крови, спотыкались о павших; рыцари исходили кровью, один за другим ложились обок мертвецов. Но как загнанный волк продолжает борьбу до последнего своего вздоха, так и крыжаки решали за лучшее сгинуть, чем стать на колени. Никто не сдавался, ни один голос не просил пощады. Немцев теснили, сжимали, сгоняли в гурт, сбивали в кучу и секли радостно и упоенно. От всех орденских земель, от всех земель, которыми они жаждали владеть, остался им в этот час пятачок напитанной кровью земли, и на нем вовсю трудилась смерть. Гнев душил Валленрода. «Господи! — вскричал он.— Что делаешь с Орденом!» — но крик его затерялся среди воя татар, криков литвы и русинов, звона мечей, свиста стрел, людского стона. В бессильном бешенстве вспоминал великий маршал прошлые походы и корил себя за жалость к этим тварям, высекавшим сейчас цвет прусского рыцарства. Всех надо было жечь, убивать, рубить, ломать, слепить, калечить — и в Вильне, и в Новогрудке, и в Троках, и в Лиде, и в Бресте, и в Ковно, и в Медниках, и в Полоцке, и в Ошмянах, и в Кейданах, и в последний поход в Волковыске, всех, без разбору, и семя растирать в пыль. Нельзя было жалеть, разбираться, раздумывать, лениться. Обжигаясь ненавистью, он рванулся доделывать недоделанное, просмотренное; меч его сытился кровью, принося облегчение душе. «Один! Другой! Еще один! Еще! — считал Валленрод.— Вот так требовалось тогда! Крошить, сносить, вгрызаться и рубить от плеча к сердцу, от макушки к седлу!» Вдруг что-то колкое и тяжелое ударило его в грудь, пробило панцирь, и великий маршал удивленно почувствовал, как сжалось и разорвалось его сердце.
Таяли орденские хоругви и во втором «котле». Ульрик фон Юнгинген умом опытного воина понимал, что битва проиграна, но сердце отказывалось верить, принять, согласиться, подчинить себя ужасу очевидного крушения Ордена. Это было невозможно, такого избиения крестоносцев не было никогда, ни пятьдесят, ни сто лет назад. Никто не мог, не имел силы, не осмеливался. Всегда, всегда, веками побеждал Орден. Побеждать — было долгом, призванием, обязанностью тевтонцев, так предначертал бог, но здесь, на холмах, творилось обратное. Вокруг него стояли отборные рыцари, они отчаянно рубились, может, никогда раньше они так не рубились, как в эти часы, но вот опадали, никли, гибли, бессильные разорвать удушающее кольцо. Мельтешили мечи, вились арканы, жикали стрелы, уничтожалось тевтонское рыцарство. И возле самого великого магистра оказались ненавистные поляки или литовцы или русины и в придачу к ним татарва, и он старался крошить их, вкладывая в удар весь мучительный стыд за позор поражения, всю обиду на самого себя, так просто загнанного в западню, в кровавую топь. Неожиданно увидал перед собой смуглое лицо под позолоченным шлемом, раскосые глаза глядели па него с холодным интересом палача, решающего, куда лучше ударить. И этот приговорный взгляд ожег Ульрика фон Юнгингена, смял его злость, всполошил, пробудил жаркую, как в юности, жажду жизни. Вдруг отчаянно заметался, как в западне, мозг, все его клеточки запылали, закипели, ожили, отворялись там какие-то заржавленные затворы, получали волю чувства, которые всегда гнал прочь, которые считал недостойными рыцарского величия, и больно защемило душу. Подумалось:» зачем были нужны все города, земли, реки, леса, золото, доспехи, походы, наезды всему этому множеству людей, которые уже стали трупами, и зачем они были ему, если вот несется на него сверкающая в лучах солнца гибельная сталь? Он вскинул навстречу боевому топору хана Багардина свой меч, но дрогнуло сердце, ослушалась рука, и он запоздал — блестящая стальная пластина быстро приблизилась к глазам и оказалась адски холодной; он почувствовал это заледенившее кровь прикосновение; все, что держала память с детства, стало рушиться, рассыпаться, дробиться и исчезать. Ульрик фон Юнгинген, выронив меч, запрокинулся, увидел чистое голубое небо, но оно стремительно синело, темнело, обугливалось, и непроглядный мрак гасил последние блестки живого света.
Орденские рыцари и наемники, которым посчастливилось вырваться из адского варева «котлов», мчались в свои таборы, стоявшие у деревни Грюнвальд. Тут, загородившись повозками, несколько тысяч кнехтов и крестоносцы пытались оборониться, но вал за валом, как потоп, обрушивались на них польская конница, крестьянское ополчение, татары, русины, литва и сокрушали, выламывали, топили в крови. Сила нападавших удваивалась желанием заполучить обоз, вознаградить себя; злое отчаяние немцев лишь усиливало напор, ускоряло удары мечей, кистеней, цепов. Сдержать этот натиск могло только чудо, только вмешательство небес, но небеса оставались глухими к молитвам рыцарей, и каток смерти катился по толпам крыжаков, подминал их, вдавливал в землю, не различая храбрецов от трусов, знатного рыцаря от обычного кнехта. Крестоносцы и прусская пехота рассыпались и побежали. Напрасно рыцари сбрасывали латы, напрасно срывали с коней тяжелую броню, напрасно кнехты искали ямы и норы, лезли в топи, прятались под корчаги — погоня настигала их, стрелы гвоздили кнехтов в кустах, норах, тонях, сбивали рыцарей на согретую солнцем землю; об одном просили бога немцы — чтобы быстрее садилось солнце и ночная мгла укрыла их от глаз и оружия врагов. Но долго длились сумерки, и, пока угасал вечерний свет, на дорогах, полях, лугах, в лесах продолжалось истребление остатков рыцарского войска.