День рассеяния
Шрифт:
Князь Семен Друцкий кричал: «Да коли б не витебская хоругвь, никогда бы Ягайла старого Кейстута не смял. Наши с ним ходили Вильню ему возвращать. И вот, отблагодарил: при всем народе носом в задницу ткнул — схизматики, отщепенцы, веры нам нет!»
А Федор Острожский кричал: «Дожили, Рюриковичи. Татары так не принижали, как нас сегодня унизили. Под стремянными надо ходить. Чашников да стольников воеводами объявили — нам указы будут давать! — и с глумливым хохотом к Заславскому и Чарторыйскому: — Ну, а вы, Гедиминовичи? Что ж вы своим братьям троюродным убоялись против сказать? А, князь Юрий? Ты ж — великого князя Ямунта внук, на престол право имеешь. Ха-ха! Ниже последнего жмудина поставлены!»
Андрей, хоть и цапнуло хмелем ум, в княжескую беседу не мешался, не
Данила Острожский вдруг вскакивал, тянул из ножен меч: «Нет, князья-братья, не могу! Посечем, раздавим их к чертовой матери! Бояр, челядь — на коней, и вырубим в пень!» Едва успокаивали: куда сечься-то, Данилка, бросай пыхтеть. Сколько-то нас тут, мигом скосят, одних поляков с Ягайлой тысячи приперло, да литва. Не горюй. И припомнили: «Вот кого на волюшке, свободушке нет — любезного Свидригайлы! Он бы такую унию не стерпел, быстро выправил, соскреб бы «кто веры общей» да «костела святого римского». И уставились вдруг на Андрея — князь Острожский указал пальцем: «Глядите, вот шиш сидит — великого князя пленил, нас обезглавил. Вот кого первым надо рубить, прихвостня Витовтова!»
У Андрея сердце обмерло — зарубят, что с них пьяных, дурных, рвутся зло выместить. Нащупал локтем меч, решил: пусть кто замахнется, буду сечь — хоть и князья! Но Чарто-рыйский невольно спас — объявил с жутким смехом: «Свидригайла сам казнит. Небось только о том и мечтает в Кременце,
как тебя, боярин, на колесо положить!» Князья захохотали, уж да, перемелет кости; пока жив, пока шкуру не сняли, прыгай-ка лучше в омут! Тут же об Андрее забыли, заспорив про Кременец: мол, стены высокие, охрана — католики, староста — немец из крыжаков, не выйти Свидригайле, не спастись. А кто осмелится спасать — не возьмет замок. Кременец, конечно, не Мальборк, но без осады сломить нельзя. Пока Витовт жив, Свидригайле вольного неба не видать.
Пользуясь спором, Андрей с грозного застолья улизнул. Ехал по Городельской слободе к своему обозу; вокруг разливалось, шумело веселье; в замке давали пир король и великий князь; тут пели польские паны, там — литовские; боярская мелкота наливалась вином, кричала хвалу князю Витовту.
Андрей собрал свой почт и снялся в обратный путь.
ЭПИЛОГ
Прошло пять лет. В пасхальную ночь 1418 года князь Данила Острожский с отрядом в пятьсот всадников наехал на Кременец, вырубил замковую охрану, и князь Свидригайла — враг Витовта, противник унии Литвы с Польшей — вышел на волю. В Кракове и Вильне ждали немедленного мятежа руси и всех связанных с этим последствий — войны православных с католиками, удара крыжаков на Польшу, возможного вмешательства московского князя; бог знает, как могла бы пойти история Великого княжества, если бы Свидригайла решился бросить клич восстания. Однако восемь лет заключения немногому научили узника. Избегая риска, князь умчал в Луцк, из Луцка — к австрийским немцам, от них — на двор императора Сигизмунда и оттуда проторенной дорогой — в Мальборк, за прусской помощью. Но времена после Грюнвальда изменились, уже крыжаки походами на Литву и Русь забылись ходить, и помимо обещаний Свидригайла ничего не получил. Уразумев ошибку, князь смирился с судьбой, принес Витовту присягу на верность и сел в прежних своих Брянском и Новгород-северском уездах, где и прожил без бунта и измен до октября 1430 года, когда засияла над ним счастливая звезда. Но об этом чуть позже.
В том же году, как стал волен Свидригайла, умерла княгиня Анна. Витовт недолго погоревал и женился на Юлиане Гольшанской. Вскоре в очередной раз овдовел Ягайла. Великий князь, желая иметь влияние на короля, представил ему сестру жены — Софью, которая считалась первой красавицей на Руси. Ягайла глянул, влюбился, женился — и чрезвычайно удачно: семидесяти трех лет стал отцом желанного всю жизнь
Более всех усердствовал в этой вредной королю молве Витовт; по его приказу были даже пытаны несколько молодых бояр, когда-то замеченных в переглядывании с Софьей. То ли люди эти не были грешны, то ли, если и были грешны, проявили твердость духа, но убийственное для наследников признание Витовтов кат выбить из бояр не сумел. Тем хуже чувствовал себя великий князь: род Ягайлы продолжался, его род на нем загасал, и уж тут ни власть, ни сила, ни золото, ну, ничто, ничто дать ему сына и уравнять таким счастьем с двоюродным братом не могло. Ягайла основывал династию, он, Витовт, отдавал ей все, чего домогся трудами жизни. Так было записано в Городельской унии, составляя которую никто всерьез не думал, что в старческом теле вдруг вскипит детородная сила. Воистину, слово стало делом, и делом обидным — князь страдал. И через семнадцать лет он припомнил кежмарское предложение Сигизмунда о коронации. Сейчас оно оказывалось кстати: корона на его, Витовта, голове отделяла Литву от Полыни, литовский трон — от Ягайлова выводка, а своим наследником князь решил сделать брата Сигизмунда Кейстутовича, у которого был сын. И одновременно явились бы две новые династии: в Польше — Ягеллоны, в Литве — Кейстутовичи; памяти отца, замученного в Крево, воздана была бы достойная честь.
Время не терпело: исполняя замысел, Витовт пригласил в Луцк императора Сигизмунда, короля Ягайлу, великого князя московского Василия Дмитриевича, великого магистра Прусского ордена, магистра Ливонского ордена, толпу мелких князей, толпы бояр. Девять недель длились пиры, и какие пиры! Каждый день выпивалось только меду семьсот бочек, съедалось семьсот кабанов, шестьдесят зубров, сто лосей, мелкое зверье и птица шли бессчетно. Но траты окупились сполна: и Ягайла не воспротивился коронации, и Сигизмунд поспешил просить папу римского об освящении короны для нового королевства, и отправились в Рим за короной послы. Прошло два с половиной года, уже десять раз можно было доставить из папской столицы корону и короноваться, но послы сперва сиднем сидели в Риме, затем их задержали во Львове, а когда, наконец, явились, то короны не привезли, объяснив, что корону отняли у них силой поляки и что сделано это с ведома Ягайлы, раздумавшего отступить Витовту Литву.
Князю шел восемьдесят первый год, силы его истаяли, обман вовсе расстроил — он слег. Словно оплакивая несвершившиеся его мечты, над Троками разразились осенние бури и не унимались весь октябрь. Но в последнюю неделю буря внезапно умчалась, тучи развеялись, озеро застыло, небо очистилось и заголубело — пришел покой. Князь угадал, что наступает его последний час. Ночью в черноте оконного проема тускло светилась одинокая звезда — звезда его жизни, мерцала, тлела, угасала навсегда. Днем в открытое окно влетали паутинки, садились на потолок, на развешенные по стенам рога, щиты, мечи, ковры — дзяды приходили из своих далей встречать его, уводить к себе. Жизнь, смерть, сны смешались, не стало сил различать: то ли дзяды воскресли, то ли живые померли; все стали равно призрачны, приятны, добры, все набивались в его спальню, окружали кровать, занимали все кресла и все углы, грелись у камина, улыбались ему, он каждому находил слово. Вдруг бесстрашно думал как о свершившемся: вот не сегодня-завтра умру, внесут на плечах в костел святого Станислава и опустят в склеп возле Анны, а костел стоит на том месте, где горел погребальный костер князя Кейстута, и он соединится с родными, любимыми, как было в молодости, и станет весело, легко, хорошо, как было тогда, но уже навеки, уже без боли разлук, без тоски вспоминаний.
И он стал засыпать, ощущая, как тушатся память и чувства, рассеиваются разные лица, и понял, что дзяды несут его в мягкую, старую колыбель. Вот положили, накрыли овечьей шкурой, колыбель качнулась, дзяды раскачали ее, сердце сжалось в ожидании падения, удара, боли, и вдруг что-то острое, ледяное — жало стрелы или лезвие корда — насквозь пронзило его. Он вскинулся, крикнул: «Воздуха мне, коня мне!» — и оказался на крыльце старого Трокского замка. Черный конь в нетерпении кусал удила; он прыгнул в седло, сзади заржали кони дзядов — и сорвались, помчались, погнали через луга, корбы, речные броды и через поля, где рубился в битвах, и по воздуху над скрещениями дорог, над кревской башней и Гродненским замком, над зеленой землей, пустынями болот, черным разливом Немана, над пеленой густых вечерних туманов, вверх, в небо, в позлащенную солнцем высь; быстро летели кони, звенела иссиняя твердь, вспыхивали и гасли искры, и в сердце отдавался перестук копыт, который отставал, затихал, затухал, пропадал в извечной немоте — и пропал навсегда.