День рассеяния
Шрифт:
Королевский нотарий развернул пергамин — и громко, неспешно, завораживающе зачеканил суровой латынью: «Ин номине домини амен ад перпетуам реи меориам дебиторес сумус...» Хоть в боярских рядах никто и слова не понимал, но по чтении католики грянули громом благодарственных криков, шапки кидали вверх, мечи поднимали, обнимались; православные же стояли хмуро и немо, как столбы, ждали толкования. Витовт махнул рукой, толпа вновь затихла, и нотарий Цебулька, распустив свой список привилея 14 и для торжественности подвывая на ударных слогах, стал читать по-русски:
«Мы, Владислав, милостью божьей король польский, земель Краковской, Сандомирской, Серадзской, Ленчецкой, Куявской, Литовской найвельский князь, Поморский, Русский пан и дедич; и Александр, или Витовт, великий князь Литовский, земель Русских пан и дедич, объявляем настоящей грамотой всем, кому знать надлежит, нынешнему и будущим поколениям...
...Желая уберечь литовские земли от наездов и происков крестоносцев, союзников их и всех прочих неприятелей,
Слушая распевы Цебульки, Витовт рассматривал внимающую толпу — напряженные лица сотен людей. Редко находил незнакомого; почти все были известны по службе, битвам, походам; много стояло старых соратников, деливших невзгоды борьбы за трон; много стояло молодежи, добывшей честь в последней войне,— все честно служили ему мечами и сейчас получали заслуженное.
Солнце светило в глаза, князь щурился; желто-красный клен у замковой избы, хоть и было безветрие, ронял листья, и они медленно падали, терялись среди обнаженных голов, парчовых ферязей и кафтанов, украшенных нашивками золотых монет. Прочесывая взглядом ряды, князь выискивал тех, кто двенадцать лет назад подтверждал вместе с ним прошлую унию. Увидел Зеновия Бартоша, Чупурну, Кезгайлу, Бутовта, нашел братьев Милейковичей, Стригивила, Довкшу. Сегодня гордо глядели, весело, не то что в тот день, когда поляки постыдную унию навязали после Ворсклы. Тогда жал, давил его Ягайла, прямо-таки в кабалу желал записать. Великому княжеству по день его, Витовта, смерти таковым определялось именоваться, а уж после похорон назавтра исчезало оно по той унии навсегда, становилось польской провинцией, воеводством вроде Сандомирского. И пришлось смолчать, стерпеть, согласиться, улыбками горечь скрывать.
Но широко улыбался, верил, что скосит позорные условия, добьется славы и себе, и литовским землям. Добился — Великое княжество державные обретает права, вровень с европейскими королевствами будет стоять, а он, великий князь Витовт — вровень с королями, а боярство сравняется с рыцарством. Праздник сегодня, святой, счастливый день. Жалелось, что нельзя воскресить, пусть бы на час, и поставить перед помостом бывших врагов; только тени их воскрешала память; сейчас горькие испытали бы минуты. И Свидригайлу следовало доставить в цепях из кременецкого замка, чтобы узрел торжество возрождения, конец оскорбительной подчиненности. Черным по белому записано, объявляется всему свету: есть Польское королевство, и есть Великое княжество Литовское — две навечно разные державы, заключившие выгодный военный союз. А все прочее — словоблудие. Втеляйте, соединяйте, прикладывайте, хоть гвоздями рубежи приколотите — как было врозь, так и останется. Литва — не Львов, здесь воевода от Ягайлы не сядет, переселенцы сюда не придут. Он не пустит, бояре потесниться не захотят. А силой никто не возьмет, не четыреста первый год, когда некого было звать в Погоню — всех Ворскла сожрала. А такие путы, как гербы, гербовое братство, клятвы — пустое, старое лыко сильней. Пусть поляки тешатся, что на Литве явились паны и шляхта по их примеру. Для того и даются вольности, чтобы другим не завидовали, радовались своему. Он не Вацлав, панам воли не даст, над собой стоять не позволит. Уж если в этой унии избежал ущемлений, то на ретивых бояр найдет угомон: кого слово не сдержит, того петля охладит. Пожаловал бы только господь годков — пожить в полную власть, ото всех свободно, без оглядки на крыжацкую силу да на польскую хитрость. Теперь с поляками что вместе — то поровну: вместе в походы, вместе на вальные сеймы в Люблине или Парчове, вместе после Ягайлы нового короля избирать, или после него, Витовта, называть великого князя. Задумался: кто прежде умрет — он или Ягайла? Если Ягайла, то польским королем быть ему, Витовту. А если поляки откажутся выбрать, он унию городельскую в камин бросит. А вдруг он первым сойдет? Кто бухнется на опустевший трон, кто венец наденет? С вниманием оглядывал князей и находил едино возможного наследника — брата Сигизмунда Кейстутовича: смел, упрям, неглуп, жесток и, главное, католик. А других римской веры князей в Литве нет. Свидригайла бешеный еще есть — спивается в кременецких подвалах, но ума надо лишиться, чтобы такого зверя великим князем прокричать. А все остальные князья — чуждой полякам веры, им дорога на престол загорожена. Жили бы Юрочка или Иванка — отдал бы княжество им, с легкой душой соступил бы в могилу. Увы, обделила судьба и его, и Ягайлу. Хоть и занесли в унию про своих потомков, но для важности занесли, из приличия, на всякий случай. Из слов дети не рождаются. За шестьдесят лет не успели обзавестись, откуда же им под старость взяться. Зло шутят боги: какой-нибудь боярин-заморыш себя едва кормит — ему десять сынов, а как сидишь выше всех, молишь, просишь: «Сына пошли, господь!» — отказывает. Протрудились всю жизнь, а сменит чужак, спасибо не скажет. Сигизмунд бы хоть не опередил сойти на тот свет, все-таки Кейстутович, брат, одним молоком кормились, из одной колыбельки пошли...
Вдруг заметил, что русины кто бледен, кто красен делаются, брови супят, усы закусывают, в глазах злость начинает клокотать. Глянул на Цебульку и понял. Тот читал:
«А
Да, не хотелось подчеркивать разность вер, ломать цельность боярства, но поляки упрямо возражали ставить православных вровень с католиками; иначе унию отказывались принять. Им, конечно, выгодно — его, Витовта, сила слабеет; католики и схизматики будут грызться, в разные стороны воз державы тянуть. Но он своих бояр быстро помирит, знает как. Он то сделает, о чем папский двор сны видит; он унию церквей проведет, римскую веру с греческой сольет воедино. В Великом княжестве особая будет вера, не такая, как в соседних Польше и Москве. Своя. Новая вера и католиков и православных подружит, во всех правах уравняет, выбьет раскольный клин. Через два года соберется церковный собор в Констанце, он туда епископов и митрополита пошлет, там, на соборе, и облобызаются на вечное единство. Но кто из русских бояр ждать не желает, он не заказывает — пусть в римскую веру идут. Незазорно! Он, Витовт, не боярам ровня, трижды крестился — у немцев крест принимал, в православной церкви перекрещивался, и вновь в католики перекрещивался. Бог стерпит!
А боярская толпа разламывалась на глазах: литвины,
жмудь глядели с довольством, православные — злобились, опускали головы, сжимали кулаки. Их еще раз уели, покрепче:
«Названные вольности и привилеи только те паны и шляхта земель литовских получают, кому даны гербы шляхты польской и которые веры общей и верны костелу римскому, а схизматики и неверные пользоваться не могут».
Стон боли пролетел над толпой, и так дружно он вырвался, словно сговорились в один миг обиженно охнуть, хоть, конечно, не сговаривались. И Андрей Ильинич не удержался застонать в оторопи перед позорным, грязнящим сравнением: ставили их в один ряд с татарами, защитников христианской веры — с ее крушителями, древних бояр — с коноедами, с приюченной, осаженной поганью. Все было верно, все стало так, как слухи предвещали: и права объявлялись, и гербы дарились, и виленская и трокская половины назывались воеводствами, и уряды воевод и старост вводились, но все для тех, а их, православных, крестили изменниками, вредителями, чуть ли не врагами Великого княжества. Глумление!
Уставился прожигать взглядом Бутрима; прожег — тот повернул голову, увидел Андрея, укололся и неловко кивнул. Жгло крикнуть: «Не соромно ли, Бутрим? Помнишь, как нас в плен вели кнехты, как из плена вырубались, как немцев наперебой мертвили. Так почему ж тебе привилеи, мне — кукиш!» Тянуло вырваться на посыпанный желтым песком круг перед помостом, возопить: «Кто гиб в прусской войне? Кто крыжаков рубил? Вы одни? Католики? А смоленцы, а полочане, а ратненцы, а стародубцы, а пинчуки, а прочая русь? Господи праведный, глянь! Что бы вы сделали, не будь наших полков! А татар кто укрощал? Среди тысяч ни единого равного нет? Все ниже? За что, князь Витовт?»
Многие думали так, многих бесило, но не нашлось смельчака, никому не хватило духа отжалеть свою жизнь ради правды, вышагнуть из рядов и в голос, криком выплеснуть гнев; оцепенели, позеленели и с мертвым сердцем слушали исчисление бояр, принимавших польские гербы. «Герб «Лелива»,— читал нотарий,— Монивид, герб «Задора» — Явнис, герб «Рава» — Минигал, герб «Ястжембец» — Немир, герб «Тромбки» — Остик, герб «Топоры» — Бутрим, герб «Порай» — Билим, герб «Сажа» — Твербит, герб «Сырокомля» — Мингайла, герб «Полкоза» — Волчко». И еще, и еще. И слушали грамоту поляков, даривших гербы, и грамоту бояр, гербы
принявших, и смотрели, как бойко паны вручали новым побратимам доски с рисунками гербов, а те принимали и с дарителями троекратно обнимались. Глядеть было тошно! Толпа разрушилась, смешалась, и православные князья и бояре понуро, как оплеванные, побрели с замкового двора вон — отираться, отдыхиваться, материться.
Андрей Ильинич впервые в жизни не смог махом сесть в седло — взобрался по-бабьи, повесил голову, будто молотом звезданули — а ведь и звезданули; решил — к лешему всех: короля, князя, католиков, такую унию — немедля домой. Потянулся людной улицей к своему шатру. Ехал, постанывал — стыдно было; в лужу навозную упал бы при людях — не так стыдился. Вдруг кто-то крепко стукнул по плечу и спросил с грубой насмешкой:
— Что, боярин, к Бугу едешь — топиться?
Оглянулся — князь Лукомльский ухмыляется во весь рот, а сзади щерятся братья Друцкие.
— Обидно, что польский герб не пожаловали? — ерничал князь.— Волчке полкозы отвалили, а Якубу Мингайле — сырой комель, а Бутриму — топор, своего-то нет. Не горюй, боярин Андрей. Мы не поляки, не жадные, можем и целую козу дать,— и уже порадушней: — Едем с нами, будем дерьмо с души отмывать.
Поехали, по дороге еще присоединялся народ, один другого именитее: князь Юрий Заславский, и князь Роман Бобринский, и князь Федор Острожский, и его сын Данила Острожский, и князь Чарторыйский, и при каждом князе по десятку бояр. Все были равно околпачены приглашением на чужой пир и без жалости припекали друг друга упреками в недоумии. Метились в шатер к Лукомльскому, а стали гостями Острожских. Княжеская челядь приучена была к быстроте: рассесться не успели, а уже каждому кубок или рог подали в руки, забулькало вино, легли на скатерть копченые окорока и круги колбас. А готовить жаркое князь Федор не приказывал: не есть — пить собрались. Скоро «обожеволились» и один другому вдогонку пошли лаять поляков, Ягайлу, Витовта, бискупов, бояр, отхвативших уряды, всю хитрую латинскую шайку.