День рассеяния
Шрифт:
— Да, брат Витовт, уцелел Орден,— мрачно вывел Ягайла.— Видно, бог над ним сжалился.
— И бог сжалился,— ответил Витовт,— и сами виноваты.
— Потому и не удалось,— возразил король,— что бог пожалел. Как ни горько, как ни бьет по чести, но осаду придется снимать.
— Что ж,— согласился великий князь,— главное сделано: клыки повыбиты, жилы подрезаны — пусть поживут.
Говорилось так, словно от неудачи обложения равный терпели урон. Но умалчиваемыми помыслами братья крепко разнились, и оба эту разницу понимали. Витовт, прикидывая свои выгоды, считал снятие осады желанным. Вслух, конечно, об этом нехорошо было говорить, но про себя убежденно думал: а зачем начисто? Жмудь в любом случае уже наша. Воевать Жмудь крыжаки не смогут, и повода не дадим. Немедля всю Жмудь приведем к кресту, поставим часовни, посадим бискупа, Орден и не заикнется о своих правах; они — монахи, им земли' просто так не положены, им язычники нужны — крестить мечом, а крестить будет некого — все станут христиане, каждому медный крестик повесим на грудь. Вот у поляков, думал Витовт, хлопот побольше. Им Орден дорогу к морю закрывает, коренных польских земель оттяпал немало — надо вернуть, чтобы гордость не ущемлялась. Но если Орден исчезнет, если все его земли к Польше прибавятся, поляки такую обретут силу, что и с Подольем придется проститься, и с Подляшьем, и его, великого князя, сместят на мелкий удел, сказав: ненадобен, сами управимся, воеводы не хуже доглядят. Удержу на них не станет. А сохранится Орден, пусть ослабший, малокровный, неполноценный,— придется оглядываться: что там крыжаки делают?
И Витовт объявил о выступлении. Все русско-литовское войско зашумело, задвигалось, весело засуетилось: кто вел подковать коня, кто ехал к полякам прощаться с новыми друзьями, кто увязывал добычу; бомбарды ставились на колеса, конюхи поскакали в луга за табунами, повозки нагружались мясом и зерном, подводы выстраивались в походный обоз — каждый спешил, торопился, был готов выезжать тотчас, невзирая на сумерки, словно выигранный час сокращал долгожданную дорогу домой.
Наутро, когда выкатилось из-за дальних — своих — лесов солнце, осветило мальборкский замок, высокие его крыши, выщербленные его стены, стражу на башнях, заскрипели тысячные обозы, зарысили конные, бодро зашагала пехота. Радость овладела людьми — возвращались на родину, к женам, детям, отцам, к желанным обыденным заботам. Но, оглядываясь на удержанную немцами столицу, горько отводили глаза — не взяли, не разрушили логово, пройдет время, вернет силу, восстанет кусливый пруссак, и опять пойдут войны, походы, битвы, крушение жизней, опять наплодит смерть вдов и сирот, обездолит людей, как обездолила тысячи во всех городах, селах, деревнях, дворах, откуда сходился народ на эту войну. И невольное гаданье щемило душу: что готовит завтрашний день им, живым, уцелевшим в страшной грюнвальдской сече? Шли домой, по шли без мира, не зная, сколько времени отпускает судьба на покой — годы, месяцы или считанные деньки.
Неделей позже ушли от Мальборка мазовецкие полки, и сразу после них снялось и двинулось к Дрвенце войско Ягайлы. Девятинедельная осада закончилась, главную прусскую крепость свеценский комтур отстоял. К первым числам октября крыжаки вернули почти все сдавшиеся летом замки, и война вспыхнула заново, затянулась еще на четыре месяца. Много раз обе стороны сходились рубиться, много случилось битв, немало сгинуло людей, прежде чем в Торуньском замке, где пировали в купальскую ночь Юнгинген и прусские комтуры, Польша, Великое княжество и Орден подписали мир. Не такие большие выгоды, как мечталось в день грюнвальдской победы, принес победителям этот мир, но впервые для крестоносцев венчал он проигранную войну, обязывал к возвращению земель, к выплате 300 тысяч золотых дукатов, впервые рассеивал славу тевтонцев как божьих избранников, назначенных для побед.
ГОД 1413
ГОРОДЛО НАД БУГОМ. 2 ОКТЯБРЯ
На третьем году супружества бог послал Ильиничам сына. На крестины съехались оповещенные родня и товарищи. Был февраль, глубокие лежали снега, крепкие держались морозы; младенца завернули в шубы, свозили в церковь, окропили, надели крест, нарекли в память деда Иваном и вернулись на двор. Как принято, во здравие родителей и наследника выпито было море бражного меда; как водится, закричали, что надо прибавить второго, что бог троицу любит; брат Федор сказал, что в избе четыре угла, а поп изрек, что боголюбезно стремиться к шестому чаду, ибо человека творец создал на шестой день, а сосед Федькович бухнул: «Где шесть — там и девять!», а Бутрим приговорил с хохотом: «Рожать так рожать! Дюжину выстарайтесь, Ильиничи!» Посмеялись, пошутили, одарили, и беседа пошла обычной застольной колеей — о поляках, крыжаках, татарах, ливонцах, псковской руси, о походах и битвах, о тех, кого недоставало за столом, кто уже с небес взирал на крестины и этот пир, и о Генрихе фон Плауэне, который стал великим магистром, и о Сигизмунде, который стал императором, и о Ягайле, и о великом князе, словом, обо всех, кто высоко стоял, от чьей воли зависело, быть войне или миру, сидеть на дворах или рушиться в поле. И вдруг Бутрим, словно вспомнив, хотя все видели, что давно нечто веское держал на языке, объявил, ошеломляя: де, в награду за побитие крыжаков под Грюнвальдом и за татарский поход одиннадцатого года, когда сажали на ханство Джелаледдина, решено между Витовтом и королем дать боярам вольности. Уже староста жмудский Румбольд Волимунтович посылался Витовтом к Ягайле говорить по этому делу, и все уже подготовлено, в этом году совершится, получит боярство важные привилеи; так что боярин Иван, который сейчас надрывается, требуя мамкину грудь, уже по-другому заживет, не так, как мы жили.
Бутрим близко стоял к великому князю, был осведомлен и попусту, хоть и во хмелю, не стал бы молоть языком. И бояре, обмирая от веселых надежд, спрашивали: а какие привилеи? что за права? Ну, ясно какие, отвечал Бутрим, не худшие, чем польская и чешская шляхта имеют. Вон как Великое княжество простерлось — от моря до моря лежит, втрое больше земель, чем в Польше, а против Вацлавова королевства так в десять крат больше. Вообще всю Чехию камнем можно перекинуть, если сильно швырнуть, вотчинки такие, что с крыльца плюнешь — к соседу на крыльцо упадет, по уж как хвост держат трубой, уж как над нами посмеиваются: вы, мол, что — Князева челядь, а мы — паны, себе полные хозяева; у нас пана, шляхтича сразу можно отличить — у каждого герб есть, он его на щите носит, на ворота двора прибивает, а у вас, мол, что холоп, что господин — не различить, неизвестно, с кем дело имеешь. Но уже, слава богу, мало ждать; рыцарской славой на весь свет прогремели, выше крыжаков стоим, скоро и господарскими, боярскими правами превысим кичливых панов.
«Так и нам гербы назначат?» — спрашивали Бутрима. Тот кивал. Бояре дивились: гербы? Что в них толку-то, разве для забавы носить; насмотрелись у крыжаков: на щитах, и на панцирях, и на плахтах, только что на срамном месте не носят. Башенки, морды звериные, три рыбки, две рыбки, лук, какие-то волны, полоски, клетки, лычи воловьи — всякая бестолочь. Можем и мы щиты разукрасить — дело несложное. А что к гербам? Что серьезного-то?
Хоть гости равно сидели за столом, и равно пили, и равно шумели, но по вотчинам, богатству, славе, правам крепко разнились: Бутрим один мог выставить сто коней, а соседи Андреевы Епимах, Федькович, Карп втроем двадцать не водили в Погоню. И какие бы новые вольности князь Витовт ни дал, ясно было, что Бутрим их получит, и набравший силу Ильинич получит, и брат его Федор также, но коснутся ли они худого, невидного боярства? Епимах и Карп горели этим вопросом, прямо ножами столовыми готовы были выпытать из Бутрима ответ. В ином каком месте едва ли осмелились бы спрашивать, а здесь, за столом, чара уравнивала, хмель на одну высоту всех поднимал, казалось: пусть ты — сто, я —
Но занозило с того вечера ожиданием. В иные дни думалось: а чего ждать? Радоваться надо, сидеть ниже травы, быть тише воды. Вон, сотни их, что и пятой части не имеют того, что ему дано. Ведь данного не отнимают; три года назад был гол ровно сокол, а сейчас возвышен, и все росевичское владение присоединилось, князь не отобрал, не споловинил. А дорог не чинить, замки не строить — себе же во вред, сами ездим, сами за стены прячемся в лихой час. Но в другие дни жгло, как раскаленным клеймом: почему в наместниках одна литва, почему возле Витовта наших ни одного, только головы ложить призываемся, почему латинской веры бояре ступенью выше стоят? И не терпелось знать, услышать, что уравнены, что и в раду, и к наместничеству всем открыт путь, и ему тоже.
Наконец — уже начинался сентябрь — примчал текун от Немира с извещением, что велено великим князем съезжаться на конец месяца в Городло и быть там во всей красе одежд, коней, почтов. Сразу от сердца отлегло, рассеялись сомнения — все, пришел срок, дождались, зовут, огласят желанные привилеи; жаль, боярина Ивана нет, посечен крыжаками, порадовался бы старик исполнению своих пророчеств.
Не мешкая, Андрей собрался и, проведя в дороге без малого месяц, прибыл в Городло в густом потоке бояр и князей. Не столь много сходилось народа, как в леса над Наревом, когда шли войной на крыжаков, но и не во всякий поход столько выправлялось боярства, сколько здесь сейчас громоздилось: тысячами шатров окружались городельский замок и слобода. С Ягайлой понаехало бессчетное число бискупов, панов, шляхты, и при каждом почт в десятки людей, и кони, и подводы; с Витовтом прибыла тысячная толпа литвы и жмудинов; почти все князья собрались; ставились землячеетвами русские бояре. Всяк весело суетился; все объезжали друг друга с наведками, долго обедали, еще дольше вечеряли; все гадали, рядили, судили, ловили слухи, повторяли их, приукрашивая или устрашая, и сами в них путались. Говорили, что все вольности дадут князьям, а боярам и надеяться не на что — конечно же, никто не верил, зачем князьям вольности? какие? они и так вольны дальше некуда; наоборот, говорили, что всех удальных князей ущемят, как в Польше, где вообще нет князей,— и опять же никто не давал веры: это как же Заславских, Чарторыйских, Мстиславских, Буремских ущемить — все Гедиминова колена; говорили, что великий князь и король обяжут бояр покупать у польской шляхты их гербы — вовсе казалось смешно: зачем? Не хлеб, не железо — любой мазила рыбку, подкову, клеточки напишет. Но упорнее всех был слух, что литва получает все, русь — ничего. Тут уж не смеялись, хоть и не верили; каждый знал — дыма без огня не бывает, но думалось — ложь, ложь, враги желаемое разносят; это крыжакам выгодно — Великое княжество расколоть на две силы, а князю Витовту, даже Ягайле, даже полякам никакой выгоды пет в разломе боярства. Так здравый смысл подсказывал, но, вопреки ему, познабливало православных бояр от сомнений, ибо какое-то странное дело делалось в замке первого октября — собирали в замок наместников и сильных бояр, но все литвинов и жмудь. К вечеру стало известно — те сами щедро делились,— что великий князь заставил их заручить благодарственную грамоту полякам за гербы, а королю и Витовту — за приравнение в правах к польскому панству, и завтра грамота эта, а также привилей будут зачтены всенародно. Яснее ясного дня становилось, что верны были скверные слухи, ничего им не прибавят, а за лучшее садиться верхом и в темноте спешно отъезжать, чтобы не слышать завтра своего позора, но тлела надежда: может, только в гербах русинам откажут, ведь не с руки им брать гербы у католиков, а вольности всем пожалуют в равной мере. Утешаясь хилой этой надеждой, бояре греческой веры прокоротали ночь у костров.
Поутру на замковый двор потек набиваться народ. Перед избой на застланном коврами помосте стояли четыре кресла — для Ягайлы и Витовта, для королевы и великой княгини; с королевской стороны выстраивались польские воеводы, каштеляны, судьи, хорунжие, бискупы — почти все знакомы были боярству по Грюнвальдской битве и осаде Мальборка, и все они были веселы. На Князевой крыле становились избранники, те, что вчера приглашались в замок: виленский воевода Монивид, виленский каштелян Сунигайла, воевода трокский Явнис, полоцкий наместник Немир, ушпольский наместник Остик, Ян Бутрим, Петр Монтегирд, Ян Гаштольд, Кристин Радзивил, Юрий Сангав, Андрей Девкнетович — всего с полусотню, и эти все были довольны. А дугой примыкала к сановным крыльям плотная толпа: вроде бы единая, дружная, сплоченная плечом к плечу, а меж тем чувствами своими разрознены были люди, как груда камней. И стоявшие впереди князья, и литовская боярская мелочь, и державшиеся по землям русины — все ждали разного: одни готовились блага принять, другие мечтали избежать бесчестия; Словно топор повис над толпой и готов был упасть и разрубить без того непрочный мир по-разному веривших в Христа бояр. Скоро король и великий князь вышли из избы. Все отдали поклон, шум утих, угасли шорохи, и в полной тишине Ягайла сказал:
— Утром мы и все добрые христиане молились господу в благодарение за ангелов-хранителей, которые по неизбывной милости божьей при каждой душе неотлучно находятся от рождения до последнего дня, во всех делах, бедах, в битвах нас опекают, руку от черного дела, а совесть от греха стараются оберечь. А наших держав силу и честь вы — паны, шляхта, бояре — оберегаете, как ангелы вас. Когда надо, свои жизни кладете, как то под Грюнвальдом было. И там, и в других войнах Польша и Литва кровью породнились, а сегодня два наших народа соединяются братским союзом на вечные времена. А чтобы вы, как братья, во всем равнялись, польские паны и шляхта принимают литовских панов и бояр в гербовые семьи и дают свои гербы. А я и князь Александр даем такие вольности и права, какие польскую шляхту радуют и веселят. О чем для вечной памяти и славы записано и печатями моей и князя Александра скреплено!