ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
И хотя руки устали, сердитый Верещагин снова заработал ими и заплыл еще черт знает на сколько дальше. До Швеции теперь оставалось – пустяк, рукой подать, это уж точно.
Он сложил уставшие руки на животе, закрыл глаза и стал думать о жизни разными картинками: то одной, то другой, но от этого приятного занятия вскоре был отвлечен странным звуком, возникшим очень близко: чем-то твердым несильно шлепали по воде.
Ритмическое пошлепывание приближалось, Верещагин решил, что это, наверное, подплывают на весельной лодке шведские пограничники, у которых, конечно, нет таких чудо-катерков, какие предоставлены в распоряжение их советских коллег, или финские, если он сбился с пути. «Шведише нихт ферштейн,- так решил сказать им Верещагин сразу, чтоб много не лопотали.- Руссише турист. Фройндшафт – дружба»,- чтоб не подумали, что он шпион. В университете Верещагин изучал именно немецкий язык, но тройки, которые
«Я им геборен не скажу,- подумал Верещагин,- потому что вдруг убегать» – и скосил глаза в сторону шлепков. Но шведской весельной лодки не увидел. Посреди безбрежного моря снова торчала голова, на этот раз одна и без шапочки, она приближалась, была уже совсем рядом, метрах в десяти, не больше.
Ей можно было дать лет пятьдесят. Подплыв к верещагинскому матрацу, она сбавила скорость, можно даже сказать – совсем остановилась, и посмотрела на Верещагина слегка страдающим взглядом. «Где мы?» – спросила она по-русски. «Как – где?» – удивился Верещагин, и в этот момент память подарила ему еще одно немецкое слово: «ферботен» – очень четкое и приятное, было досадно, что у такого ясного слова совершенно неясен смысл, Верещагин, хоть убей, не мог вспомнить, что оно означает, даже не смел строить на этот счет какие-либо предположения. «В море»,- сказал он.
«Я про берег спрашиваю,- пояснила голова и кивнула в сторону Советского Союза.- Там пансионат «Радуга» или санаторий «Серебряный ключ»?»
«Серебряный ключ»,- сказал Верещагин – он был из «Серебряного ключа». «Значит, еще часов шесть плыть»,- сделала вывод голова. «А вам куда?» – поинтересовался Верещагин. Голова объяснила, что плывет в кемпинг «Янтарь» и задачу имеет такую: приплыть туда не очень рано, а когда уже стемнеет, чтоб потом можно было пешком вернуться обратно – в «Балтийский изумруд».
Верещагин знал «Балтийский изумруд»: как-то, гуляя, дошел до него, это километров пятнадцать берегом, Верещагин целый день потратил на прогулку. «Я выплыл в шесть утра,- сообщила голова.- Пока все идет правильно. Как раз к темноте доплыву».
И, сказав это, голова вдруг посмотрела на Верещагина странным взглядом. Будто определяла: хороший перед ней человек или нет.
«А почему обязательно нужно к темноте?» – спросил Верещагин. «Потому что я голый»,- сказала голова и еще раз странно глянула Верещагину в глаза. «Голый?» – удивился Верещагин. «В плавках я все время чувствую себя сухопутной тварью, – объяснила голова,- и мне трудно плыть».
Она в третий раз посмотрела на Верещагина оценивающим взглядом и спросила: «Можно, я подержусь ни ваш матрац? » – видимо решив, что Верещагин мужчина ничего себе. «Конечно,- разрешил Верещагин.- Отдохните».- «Мне помочиться нужно,- застенчиво сказала голова.- Никак не научусь мочиться на ходу».
Из воды вынырнула рука и ухватилась за край матраца. Голова отвернулась в сторону Советского Союза, на лице возникло страдальческое выражение.
И хотя Верещагин тоже отвернулся – из деликатности стал смотреть в сторону Швеции, но краем глаза он увидел, как взгляд пловца в какой-то момент вдруг остекленел, сделался отсутствующим, даже потусторонним – движение мыслей прервалось, они замерли, застигнутые этим внезапным мгновеньем, как герои пьесы Гоголя в хрестоматийной сцене. Как бы заморозились они… Удивительным стало лицо.
Через минуту все вернулось к обычному. Мысли возобновили свой бег, пловец глянул в глаза Верещагина со всей силой доверчивости, на какую только способен человек. «Спасибо,- сказал он.- Теперь поплыву дальше».- «Пожалуйста»,- ответил Верещагин растерянно: он все еще находился под впечатлением увиденного – выражение неприсутствия, мелькнувшее во взгляде и исчезнувшее, поразило его.
Пловец уплыл. Верещагин зажмурился – ему захотелось вызвать в памяти тот странный взгляд, зачем-то понадобилось это, но ничего не выходило… Он открывал глаза, закрывал их, силился, подстегивал воображение и, когда уже потерял надежду, внезапно добился успеха: лицо уплывшего человека – остекленевший взгляд, потусторонний взор – ярко вспыхнуло в памяти, и тотчас же произошло чудо: Верещагин ощутил прикосновение, щелчок, как бы кнопочку внутри нажали, отверстие в
И вот остановили они свое рождение и бег во всем теле; обмякла, расслабилась, в отдых погрузилась душа, такой сладостный, что медлил выходить из этого целительного состояния Верещагин – все представлял и представлял себе: сначала лицо пловца с выражением неприсутствия, а потом и прочее: как сам мочится – в белый унитаз, на зеленую траву лужайки, под коричневое дерево, у бордовой кирпичной стены старого дома, в котором родился… И продолжалось это минут десять, как казалось Верещагину.
…Когда он открыл глаза, над ним гасли бледные предутренние звезды. Полсуток, не меньше, отдыхал Верещагин. Не исключено, что без этого отдыха он свихнулся бы. К тому шло. Слишком уж напряженно и безантрактно страдал он в последние месяцы.
Следует предостеречь читателя от попыток некритического использования верещагинского метода лечения стрессовых состояний. Всякая болезнь, а психическая в особенности, требует строго индивидуального подхода. Другой человек, ярко представив себе, что мочится, и в самом деле, может быть, обмочится, а от стресса не избавится. Этому другому человеку что-то другое надо представить для излечения,- скажем, как он лезет по отвесной стене и вдруг срывается. Может, в секунды стремительного падения его мысли тоже остановятся – тогда, очнувшись, он обнаружит, что прошла половина суток…
В памяти Верещагина этот случай не сохранился. Он даже о том, что у него был надувной матрац венгерского производства, потом не помнил. Спросите его: был у тебя, Верещагин, когда-нибудь в жизни матрац, изготовленный в республике Венгрии? – он ответит: «А разве Венгрия славится своими матрацами?»
Он его на Балтийском побережье оставил. Где-то на пляже бросил и ушел. Кто-то, конечно, подобрал. Может, хозяин велосипеда, например. Не исключено.
На Земле журналист был скромен и одинок. Он обедал в третьеразрядных столовках и все заработанные писаниной деньги тратил на птичек, которых покупал в зоомагазине или у мальчишек с рук. Он держал птиц в клетках, кормил их, дом его был наполнен невеселым чириканьем. Но каждую весну – в апреле, в один и тот же день – журналист увозил на своем стареньком автомобиле клетки за город и выпускал птиц. Обретя неожиданную свободу, они стремительно ввинчивались в небесную голубизну, и сердце журналиста наполнялось радостью.
Это был придуманный им День Свободы – единственный счастливый день в году, ради него журналист жил, в ожидании его терпеливо сносил все тяготы и неурядицы своего бесталанного существования.
Однако судьбе надоело радовать его каждый апрель каждого года, и она нанесла удар. Обычно журналист не читал газет; раскрывая их, он просматривал только собственные статьи, чтоб подсчитать строчки и вычислить примерный гонорар. Но однажды, когда он просматривал свою статью, судьба подтолкнула его взгляд к соседней колонке. Там находилась заметка известного орнитолога, в которой рассказывалось, как ухаживать за птицами, заточенными в клетки. Заканчивалась заметка следующими словами: «Если вам надоел ваш пернатый друг и вы хотите от него избавиться, то воспользуйтесь днем рождения или серебряной свадьбой кого-нибудь из своих знакомых и подарите осточертевшую пичугу ему. Но ни в коем случае не выпускайте ее на волю! Великодушие этого акта обманчиво: воспитанная в неволе, птица уже не сумеет жить самостоятельной жизнью и неизбежно погибнет от голода – своего или хищника. Выпуская птицу, не радуйтесь ее свободному полету и не возвышайтесь в собственных глазах: разжимая ладонь, в которой – она, вы приговариваете ее к смерти. Вы убийца, а не освободитель!»