ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
Похороны, оказывается, уже состоялись.
Лента тянется медленно.
Он стал толстеть, я уже говорил, а однажды и вовсе беда навалилась. Утром приподнялся и увидел: вся подушка в волосах толстым слоем. Провел рукой по голове – полная горсть, будто ножницами чикнул.
Шевелюра его стала редеть с поразительной быстротой – двух недель не прошло, а волос почти не осталось: сначала плешь на макушке замерцала, потом залысины к ней подползли – все слилось, заблестело, только по бокам еще кое-что росло, и тогда, удивившись этой внезапности, Верещагин пошел в библиотеку и за один день прочитал все, что там было о волосах,- совсем мало литературы
И точно. Не прошло и недели, как волосы снова проросли из верещагинской головы, пробивая плотную поверхность лысой кожи, они не по дням, а по часам прибавляли в росте и толщине, через месяц Верещагин уже обладал новой, довольно сносной шевелюрой,- все так быстро получилось, что он даже не успел всего снадобья истратить: целую бутылку приготовил, полбутылки осталось.
Все-таки, что ни говорите, даже в эти годы гений Верещагина не дремал – надо же: миллионы врачей-специалистов чахнут над этой проблемой, ничего путного придумать не могут, Верещагин же мгновенно постиг секрет,- главное, сумел представить жизнь волосяной луковицы во всей полноте – со всеми ее заботами, волнениями и запросами,- волосы выросли так быстро, что однажды утром, расчесываясь у зеркала, Верещагин подумал: «А был ли я лысый или показалось? Наверное, показалось. Мне сейчас и не такое приходит в голову».
Ему действительно в эти годы такое приходило в голову, что, если описать – читатель обомрет. Но я не имею права – на этот счет у меня есть давняя договоренность с Верещагиным. Точнее, его запрет.
Однажды, примерно через год после того, как у него снова отросли волосы, выходит Верещагин из лаборатории в коридор и видит: у окна стоят двое – знакомые, коллеги. Курят и обсуждают заметочку из иллюстрированного журнала.
Верещагин эту заметку читал. В ней рассказывалось об одном юноше выдающихся умственных способностей, двадцатидвухлетнем докторе физико-математических наук. Все четко было в заметочке, а этим двоим что-то неясно, стоят у окна, громко спорят.
Один говорит: эдакая огромнейшая одаренность, бесспорно, со временем станет новым Эйнштейном.
А другой не соглашается знаем, мол, этих вундеркиндов, у них закон: в юности всех поражают, а к зрелым годам становятся заурядными специалистами.
Первый говорит: ну, брось.
А второй: из этих молодых да ранних, как правило, ничего путного не выходит.
Первый опять: ну, брось!
Верещагин тоже закурил и подошел к спорящим, чтобы принять участие в разговоре, поскольку он, как было сказано выше, эту заметочку читал. Второй спорщик увидел его, обрадовался и говорит первому: «Чего далеко ходить за примером,- и пальцем в Верещагина.- В двадцать лет кандидатскую защитил. Ну, а толку? Толку-то, а? Правда, Верещагин?» Верещагин кивнул.
Похоже, от этого кивка у него делается легкое сотрясение мозга: к вечеру начинает болеть голова, утром он просыпается совсем без сил. Одеяло, подушка – на полу, простыня скручена в жгут. Будто приходил к Верещагину речью Некто и он боролся в ним, как Иаков.
Три дня он валяется в постели, а утром четвертого мчится в институт,
Допекло все-таки. Сказано: легкое сотрясение мозга. Обидели Верещагина коллеги-сослуживцы, категорически высказавшись в том духе, что ничего путного из него не вышло. Истинного вдохновения в данный момент Верещагин не испытывал, от одного самолюбия кричал: «Дайте мне печь!»
Сказано: не было в кабинете директора. Верещагин выбегает на улицу, мчится на почту и звонит Пеликану, которого когда-то обидел. В семнадцатой главе описан у меня этот эпизод, как обидел Верещагин Пеликана.
Старый студенческий приятель Пеликан не терял эти годы даром. Он не влюблялся, не слушал магнитофонную музыку и в результате возглавлял теперь научно-исследовательский институт в довольно крупном городе. Этот город находился так далеко, что за одну минуту телефонного разговора с ним брали сорок копеек. «Приезжай,- сказал Пеликан, не помнящий обид.- Куда ж тебе деваться? Если я не возьму старого друга, значит, буду последней сволочью. Правильно!»
Верещагин тут же покупает билет в этот далекий город, возвращается в институт и кладет на директорский стол заявление, выражающее просьбу немедленно уволить его, Верещагина, по собственному желанию.
Директор уже успел вернуться в кабинет. Он ласково смотрит Верещагину в глаза и произносит негромкую речь: «Когда я вижу вас, мне всегда хочется говорить образно,- говорит он.- Милый мой Верещагин, я очень любил в детстве стрелять из рогатки. Но, поверьте, ни в одного воробья я не попал. Был страшный мазила…»
Верещагин молчит. Он думает: в одной руке я понесу магнитофон, в другой – чемодан с бельем. А все остальное отправлю багажом. Малой скоростью. Прибуду в новый город налегке, думает он.
«Мое детское самолюбие очень страдало от этого,- продолжает директор уже с веселым смехом, глаз с Верещагина не сводит.- Мальчишки отправляли на тот свет одну пичужку за другой, а я никак не мог открыть счет. На этой почве у меня развился даже некий комплекс, которым я страдаю до сих пор. И тем не менее я рад тому, что меня в детстве преследовали неудачи. Господи, говорю я себе, это же большое счастье – ни разу не попасть! Каково было бы мне сейчас, в мои нынешние годы, носить на душе грех убийства? А?»
Он берет шариковую ручку, пишет на верещагинском заявлении: «Не возражаю» – и подписывается своей знаменитой подписью, которая не изменяется уже тридцать лет
«Узнаю свою молодость»,- говорит он после этого и объясняет: его личная молодость длилась до пятидесяти четырех лет. «А потом что-то щелкнуло в душе: то ли выключилось, то ли сломалось»,- говорит он.
А когда Верещагин уходит, он достает свои тайные списки. В первые годы работы Верещагин числился по спискам «Ж» и «И». Потом был в списке «А», позже в «К». Теперь директор вычеркивает его из списка «3». Верещагин расстается с директором пореловского института навсегда. И нам тоже больше с ним не встретиться
На прощание – все, что я знаю об этом человеке.
В двадцать восемь лет он стал кандидатом наук. В тридцать пять доктором и лауреатом какой-то там премии. Приятели любили его за балагурство, начальство – за необыкновенную работоспособность. Когда перед ним встал вопрос – продолжать быть творческой личностью или руководить творческими личностями, он не без колебаний избрал второе: его назначили начальником главка какого-то там министерства. Среди мрачных трусливых коллег он выделялся смешливостью и непреклонной волей.