Деревянная пастушка
Шрифт:
Вообще он мало что мог припомнить насчет дяди Дольфа, кроме самого главного, а это самое главное заключалось в том, что он любил дядю Дольфа, всегда любил.
Тут двери в столовую раздвинулись и все пошли ужинать. Ужин был сервирован по всем правилам большого парада — при свечах. Индейка и разговоры ни о чем… Гитлер изображал восторг и восхищение: какой изысканный вкус — зажечь свечи вместо электричества, какой впечатляющий артистизм! Казалось, он был совершенно потрясен этим высокоинтеллигентным аристократическим домом, который создали его хозяева, и какой «feme Gegend» — аристократический квартал.
— Ханфштенгль! — возгласил Гитлер. — Вы самый большой аристократ, какого я знаю!
Не подозревая иронии, Пуци наслаждался, довольный и гордый собой. Друг его явно старался изо всех сил (тщательно следил за собой и не ошибался, правильно пользуясь ножами
Сладкие пироги и разговоры ни о чем… Мальчику было безгранично скучно. Дядя Дольф — единственный за столом, кто хоть раз обратился к нему, да и то вспомнив о какой-то детской проказе, которую, как он утверждал, только они двое и знают, хотя мальчик давно забыл про подобные глупости. Помнишь, как мы отшлепали этих озорных деревянных львов на папином кресле… Да неужели дядя не понимает, что это детское сюсюканье, годное для трехлетнего младенца, только смущает четырехлетнего героя?! И юный герой обратил свои мысли к елке и к ожидавшим его подаркам. Во-первых, он просил, чтобы ему подарили саблю, и очень надеялся, что младенец Христос ничего не напутает и принесет ему настоящую саблю, кавалерийскую. А за саблей в списке его пожеланий стояла плита, из-за которой все его дразнят… Неужели младенец Христос тоже решит, что он девчонка, как думают все остальные, раз он любит стряпать?! И дядя Дольф тоже решит, что он девчонка? При этой ужасной мысли малыш покраснел до корней волос и чуть не подавился тортом.
Вино и снова разговоры ни о чем… Герр Гитлер почти ничего не пил, однако явно все больше воодушевлялся. Он рассказывал один злой тюремный анекдот за другим, и все хохотали до упаду, когда он своим завораживающим голосом вызвал и оживил перед ними графа Тони, а потом своих надзирателей и даже изобразил грохот их сапог по коридору и звук поворачиваемого в замке ключа.
Живописуя свою жизнь в тюрьме, он явно взывал к их сочувствию. Тем не менее Пуци решил, что тюрьма принесла ему огромную пользу, ибо дала возможность отдохнуть и хоть немного пожить нормальной, размеренной жизнью, в чем, по мнению Пуци, он очень нуждался. Теперь он, несомненно, стал здоровее и разумнее, и, может, будущее сложится для него не так уж мрачно… Пуци вспомнил про Фридриха Великого и рассказал Гитлеру, как после битвы под Хохкирхом даже «der alte Fritz» [27] сидел на барабане, кусая ногти, и думал, что для него все кончено.
27
старый Фриц (нем.)
Но Гитлер не желал вести серьезных разговоров о будущем: сегодня рождество, праздник — так будем праздновать. И он стал чрезвычайно оживленно рассказывать про жизнь на Западном фронте. По большей части это были забавные истории, хотя Гитлер явно высмеивал в них некоего полковника фон Кессена, чванного баварского барона, которого он так изображал, что все хохотали до слез (даже мальчик и тот громко прыснул, хоть и понятия не имел, над чем смеются родители). Гитлер противопоставлял этому надутому чурбану простецкого старшего ефрейтора Аммана, о котором он говорил очень тепло, и безупречного лейтенанта Гесса…
Затем он принялся ухать, как сова, и подсвистывать сквозь зубы, так что вскоре не осталось ни одного германского, или французского, или английского орудия, звука которого он бы не воспроизвел, и хозяева так и ахнули от изумления, когда он даже попытался изобразить грохот и рев артиллерии на Западном фронте — всех этих гаубиц, пулеметов и семидесятипятимиллиметровых пушек. Звенели стекла в окнах, тряслась мебель, а удрученный Пуци думал о том, как сейчас таращат глаза его аристократические соседи, прислушиваясь к этому грохоту, ворвавшемуся в мирную рождественскую тишину. Рев, и вой, и лязганье танков, и крики раненых… Теперь Ханфштенгли смеялись меньше, наверное, не будучи уверены в том, что это так уж смешно: ведь плотный невысокий человек в синем сержевом костюме подражал голосом самым разным звукам и ничего не забывал — был тут и захлебывающийся кашель отравленного газом солдата, и булькающий хрип умирающего с простреленным легким.
«Stille Nacht, Heilige Nacht» на большом концертном рояле… Пора наконец было заняться елкой и долгожданными подарками, а у всех на лицах такое торжественное выражение. Но «Stille Nacht» звучало лишь до тех пор, пока они стояли в ряд и с постными физиономиями пели, а потом дядя стал показывать маленькому солдату, как держать саблю, которую принес ему младенец Христос,
Pfui!.. Голос предков звучал в этом выкрике, в него вкладывалась вся ненависть и все презрение к этим мерзавцам французам — pfui!.. Заразившись настроением взрослых, слишком взбудораженных и уже ни на что не обращавших внимания, кроме того, что происходило в них самих, маленький мальчик размахивал своей деревянной саблей и наотмашь рубил тяжелую мебель («Pfui! Pfui!»), стремясь разбить ее в кровь. И тут вдруг разразился Гитлер — поток слов перекрыл звуки рояля и даже выкрики «pfui!»: он призывал к войне с Францией — с ней надо воевать заново, но теперь только с Францией, поставить ее на колени, превратить в развалины Париж, а французов раздавить под этими развалинами, как крыс в сточном колодце…
28
Пианист отдернул руки от клавиш, словно то были раскаленные добела угли, и в ужасе уставился на разбушевавшегося дьявола, которого пробудила в госте музыка. Да разве этот человек стал «здоровее и мудрее»? Неужели ему не ясно, что не дадут нам остаться на ринге один на один с Францией?! Но когда ты целый год просидел в тюрьме с таким невежественным тупицей, как Рудольф Гесс, начиненный идиотскими теориями Клаузевица — Хаусхофера — Розенберга… Не просто просидел, а можно сказать, влюбился — если, конечно, такой человек, как Гитлер, может влюбиться — в «mein Rudi, mein Hesserl»… [29]
29
Моего Руди, моего Гессика (нем.)
Мальчик между тем бросился плашмя на диван и, распростершись, слепо рубил саблей воздух — просто спятил, совсем рехнулся ребенок. А на елке одна из свечей наклонилась, и горячий воск капал и капал на лицо фарфоровой куклы, лежавшей в яслях под деревом.
Когда мальчика отослали наконец наверх спать, он сразу заснул, хоть и находился в крайнем возбуждении. И приснился ему младенец Христос и дядя Дольф — они сидели в одинаковых старых голубых банных халатах на грузовике, как победители, и ехали куда-то, а Бенджамен Франклин, размахивая саблей, плясал на крошечной железной плите, на которой в самом деле можно готовить (плиту эту мальчик предосторожности ради так и не развернул, пока не очутился у себя наверху).
Но потом во сне плита стала расти и расти и трубы ее застлали дымом все небо. А Бенджамен Франклин, как и все остальные, исчез.
15
В тот же сочельник в Мелтоне нетерпеливо ждал гостя другой ребенок, ибо Огастин проболтался в Канаде всю осень и даже часть зимы и только теперь блудный сын наконец возвращался домой.
Задержался он потому, что в Оттаве среди правительственных чиновников обнаружил несколько друзей по Оксфорду; они были к нему чрезвычайно внимательны и уговаривали побыть с ними хоть несколько дней, а не садиться сразу на пароход, чтобы плыть в Англию, — по правде говоря, он и сам не прочь был понаслаждаться жизнью после того, как столько времени терпел лишения. И вот на одной из вечеринок он встретил некоего путешествующего американца из Южной Каролины по имени Энтони Фейрфакс. Это был молодой человек его возраста, но с такими старомодными, изысканными манерами, что по сравнению с ним Огастин показался себе невоспитанным грубияном, и, однако же, этот идальго собственными руками сконструировал у себя дома автомобиль… А тут еще началась осень, багряная канадская осень, когда клены горят, как фонари, а у входа в дом пламенеют тыквы; когда ранним утром в прозрачном, звонком, как хрусталь, воздухе вдруг проступают пики — вершины далеких гор, которые все лето скрывались за горизонтом, так что вам и в голову не могло прийти, что они вообще есть.