Дергачевские чтения – 2014. Русская литература: типы художественного сознания и диалог культурно-национальных традиций
Шрифт:
– Любаша, милая, – только шевельнулись губы.
Так Петр Поносов, крепостной служитель Чермозских владельцев господ Лазаревых, практикант при заводском действии, стал арестантом.
…Он помнит первые дни проснувшейся любви. Соседская девочка, четырьмя годами моложе него, не задевала воображение, занятое иными более
сильными и красивыми людьми, иными, более значительными и прекрасными событиями из книг. Но жизнь все-таки была жизнь.
И он помнит.
Гряды уже начинали зеленеть. Тонкие
Когда она, наконец, вскинула заплаканное лицо, Петр опустился рядом с ней на колени.
– Петя, Петенька!.. Что теперь будет?.. Не могу я, не могу-у… Наш Вясятка, помер маленький…
Она вся прильнула к нему, прося защиты от надвинувшейся беды, от ужаса смерти близкого…
Так с того дня, дня смерти ее двенадцатилетнего брата, погибшего той порой в заводе, осталась нежность, сочувствие, окрепла любовь…
…Десять суток прошли в полусне. Скрип полозьев был надоедлив. Леса растут лишь, чтобы пропустить возок и опять замкнуться в молчании.
Порой по обочинам дороги жались обозы. Лошади увязали по брюхо в снегу. Унылые крестьяне стояли у оглобель. Хмурые лица, поросшие бородами, долгим взглядом провожали казенную тройку. Время от времени они останавливались на постоялых дворах. С клубами пара входили, низко нагибаясь, в черные теплые избы.
Ямщики сидели за столами на длинных лавках. Перед ними плавал пар и запах горячих щей вызывал слюну. Красные обветренные лица были сосредоточенны, пахло прелой овчиной тулупов, печеным хлебом, копоть покрывала стены.
Затихал говор, плакал неугомонный ребенок, за пестрядевой занавеской, жандармские голоса были строги. Они вспугивали сидящих ямщиков. Те жались на лавках, потом выходили во двор. Они скрывались, еще не выйдя, в клубах пара.
Арестанты обедали молча. Петр не поднимал головы. Надоели белые снежные дороги, плотная спина жандарма, серая фигура ямщика на облучке и унылый, как северная природа, настойчивый звон колокольчика.
Таких постоялых дворов прошло уже много. Все они казались одинаковыми. Петру запомнился только один. Он сидел в ожидании лошадей. Его внимание привлекла скатерть. Красные, с растопыренными перьями и ногами врозь, петухи были вышиты по белому полю. Петухи были похожи на растрепанных орлов с гербовой бумаги.
Молодая хозяйка, у нее были глубоко впавшие ласковые глаза, погладила его
– «Государевы птички пощипанные вышиты? Похоже. Только когти у них стервячьи».
Жандарм бросился на него, затопал ногами, обветренное лицо стало еще краснее, подтолкнул к порогу и поносными словами подгонял запрягавших ямщиков. Так и запомнились Петру глаза молодой хозяйки – такие глаза, как у Любаши. А всю ночь снились не то петухи, не то орлы и были они красного цвета, а с когтей у них будто капала кровь…
…Этот двор был, как другие. И лица казались похожими, встречавшимися. …
Снова на дворе колокольцы. Выходили в морозный воздух, садились, белизна летела из-под копыт, и снова: снежная пелена полей, ели с белой оторочкой, кресты и церковь заметенного кладбища. Проезжали мимо алтаря. Фресковый неправдоподобно худой Николай-чудотворец смотрел осуждающе и сурово. Некому было жаловаться, не с кем было поделиться тем, что на душе, на душе были тоска, страх и гнев…
Штабс-лекарь Фридрих-Амадей Ламони сидит в своем кабинете. Ровно выстроганные бревна золотит солнце. Его лучи проникают в окно, выхватывают из полумрака портрет в простой раме, шкаф с книгами, освещают письменный стол.
Ламони сидит в глубоком кресле. Его белые с синими узлами вен руки покоятся на коленях. Следы долгой жизни глубокими морщинами легли на лицо.
Улица полна гомона. В звучании песен, в мальчишеских криках, в птичьей возне на деревьях, что растут под окном, врывается пьяное бормотание:
– Пришел этта я в контору, а мне и начинают честь. Сходного, говорит, 50 пуд, а несходного 40. Да скажи ты мне, когда я столь несходного давал. Да, ежели я не мастер, так нечего мне крицы в руки давать. Ну ладно давай, говорю, дальше. Вот, чем он жил, да, говорит припасов господских брано, да на постройку брано с вычетом, а всего тебе, говорит, причитается пять гривен… Ну куда я с ними?..
– Пропил, значит?
– Пропил и есть. Съездил в Усть-Косьву, купил слезы пресветлой в скляночке и выпил. Как не выпить? Слезами землю поливаем, слезами и горе заливаем…
Лекарь подвигает кресло к столу, берет чистый лист бумаги и разглаживает его. Он пишет, не останавливаясь, угловатым размашистым почерком.
Господину Флухгарту – аптекарю.
На Васильевском острове по 2-й линии в собственном доме, в городе Санкт-Петербурге.
Черновской (?) завод.
Дорогой друг юношеских лет!
Года мои преклонны и короток путь к могиле. Уже шесть лет я живу в этом, заброшенном далеко на север, к границам Азии, заводе.
Перед моими глазами расстилается темная масса застойной воды. Далекие берега пруда ограничены темными бесконечными лесами. Черный силуэт домны с вечным заревом пожара над ней не дает мне спать. Темной жизнью живет завод, завод блестящего европейского человека, кавалера и камергера двора господина Лазарева. Этот сановник, господин и повелитель десяти тысяч душ, никогда не видел своего владения. Его заботливость о своих подданных видна хотя бы из того, что я живу здесь.