Державин
Шрифт:
Бывший бургомистр думал о доме.
Пономарь спал и видел во сне, что его вызывают на допрос, пишут какую-то бумагу и объявляют об его невиновности.
Посапывая от наслаждения, он видел, как его ведут по коридору, подводят к тяжелой, окованной железом двери и отворяют ее настежь. "Иди" - говорят ему. И вот он, не веря своему счастью, идет по широкому тюремному двору, и ветер дует в лицо, и снег сухо хрустит под его ногами, и горячее зимнее солнце светит ему в глаза, а за деревянными воротами слышно, как ходят и разговаривают люди, лениво
Он лежал, булькая губами, во сне улыбался, ворочался и не видел, как тихо отворилась дверь, вошел солдат и вызвал на допрос его соседа.
V
Они поднялись по длинной скрипучей лестнице и вступили на галерею.
Через плохо заделанные окна дул колючий зимний ветер, и от него у Ивана Халевина подломились колени и сладко заныло в висках. Чтобы не упасть, он широко расставил ноги и схватился одной рукой за стену. Он знал: показывать слабость было нельзя. Однако часовой сегодня был особенный. Он смотрел с явным сочувствием на узника и, когда тот побледнел и мелко закачал головой, как бы желая стряхнуть боль, даже сделал к нему быстрое, хватающее движение.
– Мутит?
– спросил часовой.
Иван Халевин, бывший бургомистр и состоятельный человек, взглянул на него диковатыми, красными от слез глазами.
– Не дай бог, как мутит, - сказал он тихо.
– В камере у нас вонь и сырость. Все стены грибом пропахли, а здесь, как ветром пахнуло, так у меня голова и зашлась.
– Он тяжело дышал.
– Постоим немного... Можно?
– Отчего не постоять, постоим, - охотно согласился часовой и остановился, опираясь на ружье, как на палку.
– Ты, я смотрю, совсем поддался. Тебе бы воды сейчас холодной и тряпку к голове, оно бы и прошло.
В конце коридора отворилась дверь.
VI
В конце коридора отворилась дверь.
Следователь - господин Державин - сидел за столом, как в крепости.
У него было удлиненное, желтоватое лицо с тяжелой, немного отвисшей книзу лошадиной челюстью. Около левого, зорко сощуренного глаза время от времени пульсировала какая-то невидимая жилка.
– Ну, садись, Иван Халевин, - сказал он радушно, показывая глазами на стул.
– Садись, садись, будем разговаривать.
Он нагнулся над столом, пошарил среди беспорядочной груды бумаг и придвинул к себе лист, разграфленный прямыми линейками и густо записанный со всех сторон.
– Как здоровье?
– спросил он приветливо.
– В камере-то, в камере не душно? Ты последний раз что-то выглядел неважно. Как теперь, ничего себя чувствуешь?
Иван Халевин чуть заметно улыбнулся. Он давно знал всю предварительную процедуру допроса и не возлагал никаких надежд на ласковую заботливость следователя.
– Всем доволен, ваше благородие, - отвечал он устало и даже без особой насмешки.
– Камера сухая, света много, тепло, ничего больше и не нужно.
Следователь смотрел на него с явной издевкой и молчал.
Иван Халевин несмело взглянул ему
– Я вот бы что у вашего благородия просил - жену бы мне повидать. Вот сердце изболело, как она там одна управляется с домом.
Державин молчал и улыбался.
Но Иван Халевин уже заметил, что он проговорился, и, стараясь не дать следователю воспользоваться его слабостью, быстро добавил:
– А то и не надо. Только ее, пожалуй, расстроишь. Мне ведь ничего, мне хорошо. Сожитель попался по камере старичок, тихий такой. Каждый день божественное поет и сам камеру подметает.
Державин все молчал и тяжело смотрел на него. И от этого неподвижного, открытого взгляда Халевину стало ясно, что следователь заметил его слабость. Он беспокойно заерзал на своем стуле.
– И окна на восход, - сказал он почти жалобно. Следователь встал с кресла.
– И окна на восход, - охотно подтвердил он и улыбнулся.
– Что же тебе надо, что же тебе надо, Иван Халевин? Сиди целый год и богу молись. Старичок сожитель из божественных. Тепло, сухо, солнышко светит...
Он быстро подошел к арестованному и взял его за плечо.
– Хорошая камера, и окна на восток, и старичок божественный, и кормят вволю, а хочется на волю. Ведь хочется?
– спросил он в упор.
– Конечно, хочется, - ответил сам себе следователь.
– Пора, пора на волю. Засиделся ты здесь, зачаврел. Жена-то, чай, ждет не дождется...
Иван Халевин молчал. При упоминании о жене у него опять заломило в висках и такая тупая, нестерпимая боль охватила все его тело, что если бы он был один, то, верно, расшиб бы себе голову о каменную стену. И в то же время не хотелось ни метаться, ни плакать. Он сидел, укутанный в свое дикое тряпье, и молчал.
Следователь все не спускал руки с его плеча.
– Ты вот говоришь - свиданье...
– сказал он ласково, - ну, что ж, свиданье можно. Я тебе и дам его, пожалуй, в этом плохого нету. Но не это главное...
Халевин молчал. Ему было все равно.
– Но это не главное, - повторил Державин, - главное в том, что пора вылезать из ямы. Пора.
Он придвинул свой стул к табуретке узника и сел с ним рядом.
– Вот недавно ко мне приходила твоя жена, плакала: "Отпустите моего мужа на волю, он ни в чем не виноват. Его, мол, другие запутали". Что же, говорю, я и отпущу. Допрос вот сниму, запишу все по порядку и отпущу...
Следователь возбужденно взмахнул руками, и лицо его вспыхнуло.
– И отпущу, ей-богу, отпущу, - почти закричал он, - напишу бумагу, поставлю печать и отпущу. Иди на все четыре стороны, к жене. Она-то, чай, и думать о себе позабыла. Другого завела, - говорил он, всматриваясь в лицо Халевина.
Ага!
– кольнуло сердечко.
Он жирно, добродушно засмеялся и замахал руками.
– Нет, нет, не позабыла. Почитай, каждый день ко мне приходит, плачет. Отпусти да отпусти. А я ей: "Что я могу вам, сударыня, сделать, коли он сам себе первейший враг и губитель. Против рожна ведь не попрешь".