Державы Российской посол
Шрифт:
Который раз приходит дьяк, требует письмо. Расселся, будто званый гость, точит лясы с Катериной. От мужика ее палкой не отвадишь. Подливает дьяку вино, тащит конфеты, пастилу. Ох, унесло бы этого черноусого, от греха подальше… А письмо не готово, и Анны, как всегда, не дозовешься.
– Анка! Анка!
Царица бежит, держась за сердце. Отекшие ноги повинуются плохо. С разгона налетела на Тимофея Архипыча, выбила из рук чашку с клюквой. Пророк, бормоча, пал на четвереньки, пополз, собирая ягоды.
– Курочка по зернышку клюет… по зернышку… Кво,
– Пусти!
Пнула слегка в плечо назойливого юрода. Он свалился на бок, заскулил притворно. Ну его! Некогда отгадывать загадки.
Тимофей Архипыч прежде писал иконы и сподобился благодати, начал слышать голоса, исходящие от ликов. Предсказал царевне Анне престол, унизанный самоцветами.
– Анка! Куда делась, паскуда!
В портретной палате царице перегородили путь шуты Савоська да Аброська. Растянули вожжи, загомонили, повизгивая:
– Город Кукуй, король Обалдуй! Плати пошлину в казну!
Вырвала вожжи, замахнулась:
– Кыш вы! Ищите мне Анну!
Топотом, криками, скрипом старых, иссохших половиц и лестниц наполнился Измайловский дворец – многобашенное, цветными стеклами наряженное владение царицы Парасковьи, излюбленное ее вдовье местожительство после смерти царя Ивана, заселенное густо и пестро, подобно Ноеву ковчегу. Носятся, ищут Анну голенастые комнатные девки и древние гадалки, бабки-кликуши в зипунах, старцы-проповедники в рясах и заведенные по новому обычаю фрейлины, коим уже розданы веера, пока шьются иноземного покроя платья.
Остермана, уснувшего после обеда, фрейлины шаловливо будят, щекочут веерами. Где Анна? Немец отбивается, стонет:
– Ф-ферфлюхте! Я не знайт… Принцесс свой воля, принцесс не слушайт…
А вожжи свистят, хлещут кого попало.
– Анка! Оглохла, что ли, дрянь!
– Аннушка! Голубушка царевна! – вопят нянюшки, старцы, старицы.
Невеста сидит в нужнике, запертая сестрой Пашкой по злобе, из зависти. Раскачиваясь на судне, сплетает жгутом толстую черную косу, обильно смазанную репейным маслом. Выйти не спешит. Нарочно не откликается, чтобы весь дворец поднять на ноги. Зато отлупят Пашку-тихоню, материну угодницу. Запомнит, мерзкая тварь.
Попало в тот день обеим.
– Не смеете! – орала Анна, отбиваясь. – Герцогиня я…
Потом, почесывая вспухшее место, хныча, выводила пером крупно, неровно:
«…не могу не удостоверить Ваше Высочество, что ничего не может быть для меня приятнее, как услышать ваше объяснение в любви ко мне. С своей стороны уверяю Ваше Высочество совершенно в тех чувствах, что при первом сердечно желаемом с Божьей помощью счастливом свидании позволю себе повторить лично, оставаясь между тем, светлейший герцог, Вашего Высочества покорнейшею услужницей».
7
Апрельским вечером, в час, когда работный люд по сигналу ратушного колокола валит из мастерских домой и в тавернах из кружек в глотки льется пиво
– Мне к батюшке, – сказал он Сен-Полю, неловко поклонившись. – Фатер, ферштеен?
Отвесил поклон и Фильке Огаркову, так как не узнал холопа, одетого в ливрею дворецкого.
Сен-Поль пошел наверх доложить, а молодой Куракин, – рослый, с темным пушком на верхней губе, – остался ждать в антикаморе, таращил карие, нетерпеливые, любопытные глаза. Поглядел на портрет курфюрста и показал ему язык, поиграл с котенком редкой длинношерстной породы. На карте, растянутой по всей стене, отмерил расстояние до Лейдена, куда отец определил на ученье.
– А-а, добрался, студент! Выплыл!
Сын за последний год вытянулся резко, в дороге похудел, – нисколько нет лопухинской рыхлости, жирной и ленивой, ненавистной Борису.
– А это кто? Плошка?
Сын ключника, увалень, посмешище на дворе. Бегал в отцовской рубахе, путался в ней и падал. А на деревья взбирался, как белка. И Александр за ним, взапуски…
Прошка, видно, и сейчас неловок на земле, – ни поклониться чередом, ни встать перед господином. Могла бы дать Александру лакея постарше, поосанистей.
– Чуть не смыло нас, – рассказывает Александр. – Реки играют – страсть!
– А морда грязная… А ногти-то, ногти! Ну, чучело!
– Так бани же нет у них. В тазу разве умоешься?
Чудно у немцев! Дома добрые, каменные, а топят плохо, в холоде живут. Щей не варят, похлебка жидкая и едят ее в начале обеда, а не в конце, как у нас.
– Мачеха серчала на меня?
– За что?
– Как же! Сына совращаю…
– Эка! Рада до смерти, отвязался я…
Ответил беспечно, искорки в глазах не погасли. Искорки не лопухинские, – куракинские.
О княгине больше не упоминали. Борис спросил, навещает ли дядя Авраам, вникает ли в хозяйство.
– Хо-одит… Крысится на тебя… Не иначе, говорит, твоему отцу княжество отвоевано в Германии, – забросил семью и достояние.
– Бог с ним… Губастов женился?
– Ага. На поповой дочери.
– Княжна здорова?
– Прыгает… Что ей!
Письма, привезенные из дома, Борис отложил. За ужином экзаменовал сына по немецкому. Зеленый суп из шпината остывал. Борис сердился, призывал в свидетели маркиза.
– Правильные глаголы, неправильные глаголы, – пропел Сен-Поль. – О мой принц, сами немцы часто путаются в них, как в тенетах!
Александр жаловался:
– Тут что ни уезд, то говор свой. А коли частить начнут, я ушами хлопаю – ни аза не понимаю. Лопочут и улыбаются… Смешон я им.
Тут Борис увидел самого себя – несмышленыша, жителя Ламбьянки. Так же вот озадачил стольника, привыкшего к боярскому степенному чину, европейский политес с улыбкой, со смешком.
– Дай срок, – сказал отец, – обкатаешься. А людей злых и хороших везде равные доли, какую страну ни возьми. Все мы люди, все человеки. Две ноги, две руки… Узришь в Лейдене, как профессор тело разнимает – жилы, и мясо, и требуху.