Детектив весеннего настроения
Шрифт:
Результатом всех разговоров явилось то, что Константинов совершенно отчетливо осознал, что… любит, а любовь гораздо хуже, чем влюбленность, гораздо опаснее!..
Тамила Гудкова приобрела над ним неслыханную власть. Будучи человеком творческим, эту самую власть он представлял себе как минное поле, которое нужно пройти, ни разу не оступившись, а карта у нее, у него нет карты. Он не может ни оступиться, ни оторваться, ни отстать, ни уйти вперед – просто потому, что идти нужно только за ней, след в след, иначе смерть и кровавые обрывки плоти, только что бывшие человеческим
Странное дело, но она почему-то его не прогоняла.
Он только очень злился, когда она говорила нараспев:
– Сашка, я очень тебя люблю!..
Уж он-то, Александр Константинов, совершенно точно знал, что нельзя любить «очень»! Ну никак нельзя!..
Или любить, или не любить, какое там «очень»!.. Разве может быть «очень», когда даже представить себе невозможно, что существует какая-то жизнь, в которой нет… ее. Ну, вот хотя бы просто теоретически представить себе такую жизнь он никак не мог.
Что это за «очень», если он долго силился понять, что именно он делал, когда рядом не было ее, «мулатки, просто прохожей», как он жил, зачем и для кого он жил?! Какое такое «очень», когда просто мысль о том, что ей может быть плохо, больно или страшно, приводила его в неистовство?!
Она прибежала к нему, когда ей стало больно и страшно, и Константинов готов был сию же минуту улететь на Альдебаран, основать там колонию и наконец начать-таки выращивать яблони, если бы это понадобилось Тамиле Гудковой!
Куда там «Цветку в пустыне» и «Осени в Нью-Йорке»!
Константинов повздыхал, стянул рубаху, совершенно мокрую на спине, зашвырнул ее в корзину для белья, ногой поддал рюкзак куда-то в сторону гардероба и отправился в душ.
Когда он вышел на кухню, Тамила сидела за столом, курила и качала ногой. Завидев голого Константинова, она вскочила, подбежала и сильно к нему прижалась.
Он ничего не мог с собой поделать, но в ее любовь он верил… не очень.
Очень, не очень – глупые, ненужные слова!..
Или есть, или нет, какое там «не очень»!
В ее любовь Константинов не верил. То есть он заставлял себя верить, потому что без веры все утрачивало смысл, и все-таки не верил.
Она обнимала его изо всех сил, так что руками он чувствовал ее ребрышки наперечет, как у ребенка или воробья, хоть он и не знал хорошенько, есть ли у воробья ребра.
– Почему ты мне не позвонил?
– А должен был?
– Ну конечно! Я так волновалась! Я позвонила твоей маме.
– Зачем?
– Ну, чтобы узнать, может, ты ей звонил!
– И что?
– Ты и ей не звонил, – сказала она с укором и немного откинулась у него в руках, чтобы посмотреть в лицо. Он тоже посмотрел ей в лицо.
Шоколадные глаза, плавленое золото пополам с темным шоколадом. Шоколадные щеки, бархатные, если провести ладонью. Темные губы, как будто она только и делала, что ела вишни, спелые испанские вишни из большой деревянной миски. Темные волосы, шелковые, если провести ладонью.
Ужас. Кошмар. Катастрофа.
Константинов поцеловал все поочередно. Щеки, губы, волосы, глаза. И опять поцеловал, и потом еще раз, и потом уже не мог остановиться, и не стал останавливаться, и то, что он пришел из ванной голым, значительно все упрощало, хоть он и не собирался, и не был настроен, и в такси ему приснился давний и стыдный сон, и в Петербурге случилось что-то совсем непонятное, и Любанова несколько раз звонила, а он так ни разу и не ответил ей, и все это вместе требовало ясной головы и немедленного включения себя в розетку.
Ну и что? Какое это имеет значение?!
Почти ничего не имеет значения, когда рядом его мулатка, по которой он так соскучился за полтора дня, о которой мечтал, засыпая в поезде, и просыпался, плохо соображая, где он, что с ним и почему ее нет рядом!
Торжественный солнечный свет, как в актовом школьном зале, заливал кухню, и было очень тихо в старом сталинском доме с толстыми глухими стенами, и только свое дыхание слышал Константинов, свое и мулатки, которая по непонятной причине в данный момент принадлежала лично ему, только ему и больше никому.
Они спали вместе уже больше года, и, словно попавший в зависимость, Константинов с каждым разом хотел ее все больше и больше. Теперь он совершенно точно знал, что привычка, убивающая влечение, – вранье.
Нет никакой привычки.
Он ничего не знал о женщине, которая оказалась рядом с ним, в самый первый раз. Не знал, и от незнания, торопливости, горячки все время путался, ошибался, пыжился и старался. Теперь, спустя время, кое-что он уже знал о ней, но все еще так мало, мало!.. Это знание как будто давало ему шанс все «сделать правильно» – так, чтобы дыхание останавливалось!.. Оно и останавливалось.
А когда возобновлялось, он успокаивался и получал короткую передышку, иногда всего на несколько часов, до вечера, чтобы вечерам опять все началось сначала!..
Кухонный стол, прочный, солидный, деревянный кухонный стол, поехал по плитке пола и остановился, упершись в плиту, когда Константинов пристроил на него свою мулатку, и что-то задребезжало в недрах этой самой плиты, когда он стал двигаться, и, кажется, что-то откуда-то упало, но ему было наплевать на все. Он видел перед собой, очень близко, кожу, как будто чуть побледневшую под шоколадной смуглостью, и губы цвета спелой испанской вишни и понимал только одно – она принадлежит ему.
Вот сейчас, вот в это мгновение, в этой точке времени и пространства, на кухне, залитой майским солнцем. Она моя, моя, моя, я захватил и поработил ее, я ее единственный слуга и хозяин, и каждое движение приближает меня к победе над миром. Только я, только она, только сейчас, сейчас, сейчас!.. Все исчезнет и перевернется, и останемся только я и она, и еще этот свет, которого так много, и больше – нельзя, нельзя, нельзя!..
И в этот момент все рухнуло и обвалилось.
Какое-то время грохотало, рвалось и сыпалось, а потом Константинов вдруг начал осознавать себя – среди собственной кухни, странно видоизменившейся за несколько секунд, и со своей мулаткой, которая улыбалась ему в лицо.