Дети черного озера
Шрифт:
Это невозможно! Невероятно!
Медленно, обессиленно, словно старуха, утратившая твердость членов, она тронула губы, затем землю и амулет. Держа его в ладони одной руки, пальцами другой она водила по выпуклым хитроумным завиткам креста, по гладкому внешнему кругу.
— Откуда? — прошептала она.
— В тот вечер, когда ты лечила мне нарыв, твой супруг показал мне этот крест. И я пригрозил ему кинжалом. Я захотел крест для себя.
Она вспомнила, как Кузнец отправился из хижины в глубокую ночь — вслед за бандой римлян.
И все же… Она приподняла плечи, пораженная тем, что Кузнец какое-то время хранил потерянный ею амулет.
Наконец римлянин, покачав головой, произнес:
— Эта последняя луна…
Набожа продела пальцы сквозь петлю шнурка, ощутила вес серебра на ладони.
Этот человек поражал мечом стариков, вооруженных камнями, мальчиков, размахивающих кинжалами. А потом он задумался о том, чего достиг в Британии, какую просветительскую силу принес туда. Он замахнулся кинжалом на мужа, с которым делил его пиво, чья супруга лечила ему рану. А затем он похитил у этого мужа ценную вещь. Теперь, казалось, римлянин наконец связал ту ночь с тлеющим факелом, в который обратилась Британия.
Набожа стояла молча, в нерешительности, размышляя о собственных ошибках, из-за которых не могла приблизиться к Кузнецу, чувствуя себя недостойной его. Будь она другой, позволь она ему согреться в ее любви — ему, столь желанному, — смогла бы его любовь пережить ее обман?
— Весь тот вечер возле вашего очага он не сводил с тебя глаз, — сказал римлянин. — Он вонзил кинжал в столешницу с такой силой, что я понял: он дает мне понять, что не станет колебаться. Он отдал бы свою жизнь за тебя.
На глаза Набожи навернулись слезы.
Руки римлянина приподняли ее ладони — и ее взгляд упал на красоту, благодать, лежавшую у нее в горсти.
— В этом амулете — вся его преданность, вся любовь, — сказал римлянин.
Он взял амулет за шнурок, поднял у нее над головой. Набожа опустила подбородок, и римлянин надел амулет ей на шею.
Она сидела, ощупывая крест, перебирая клочки своей жизни с Кузнецом, подхватывая каждый лоскуток и пришивая его к пестрому одеялу их истории, пока в собранном полотне не осталась единственная прореха: как продолжалась жизнь на Черном озере после того, как Набожу изгнали из Священной рощи.
Это часть истории моих родителей, которую я, Хромуша, могу описать в точности, не призывая на помощь воображение, чтобы заполнить пробелы. Я бы сказала матери, что отец горюет, что он с тоской смотрит на дорогу, ведущую с юго-запада, и обнимает подушку, некогда примятую ее головой. Я бы сказала, что смягчилась, что теперь не стала бы уворачиваться от ее объятий. Злость уходит, пока я рассказываю, пока история моих родителей обретает форму, пока я решаю, что обладаю даром, рожденным не от тьмы, а от любви; даром, которым могу воспользоваться, чтобы привести матушку домой — к отцу, ко мне. Я думаю о том, как испаряется вода, как она скапливается в небесах и вновь проливается на землю, как капля из заводи передо мной держит путь к воде, которую пьет моя мама.
Набожа закрыла глаза, разгладила пальцами брови. Вспомнила шепот Хромуши: «Жди…» Вспомнила, как вернулась к дубу, как появился римлянин и как надел ей на шею шнурок, чтобы она могла носить амулет, сделанный с такой любовью. Она подумала о супруге, который ждет ее, о том, что его рука тянется к пустому месту, где она некогда лежала рядом с ним.
Она подняла лицо, обратив его к бесконечному небу.
ГЛАВА 36
ХРОМУША
Отец подводит под доску долото и начинает крушить стену, запершую его в кузне. Отдирает одну доску, затем вторую. Когда он приступает к третьей, появляется Плотник со своим инструментом и начинает отковыривать доску с другого конца. Подходит Охотник, берется за следующую. Потом Песельник, за ним Старец, Пастух, Дубильщик и еще дюжина мужей. Вскоре кузня принимает свой прежний вид: ее окружают низкие стены, чтобы уходил жар, чтобы отец мог приветствовать проходящего мимо сородича, чтобы мог высматривать меня в полях.
Я приношу на просеку медовуху, затем Рыжава и супруга Охотника делают то же. Сородичи сидят на груде досок в свете позднего полудня, смеются, со вкусом пьют мед, переговариваются, что пшеница хороша, что через пару лун можно вострить серпы. Долька расчесывает мне волосы, старательно выбирает, как уложить косу. Когда волосы заплетены, уложены и заколоты, Вторуша, вырезающий рогатку, откладывает ее в сторону.
— На гать пойдем сегодня?
Обычно, пробежав положенный отрезок, мы с Вторушей усаживаемся на дальней оконечности гати, болтая ногами над мочажиной. Когда солнце сползает ниже, я впервые со времени изгнания матери заглядываю в черную глубину. Сначала я мысленно составляю лоскутное одеяло нашей истории, затем, когда оно почти закончено, начинаю внушать свою волю матушке, воде, которую она пьет. Вторуша выстругивает или шлифует таблички, заказанные моим отцом, либо лежит на спине, сцепив руки на затылке. Всегда терпеливый, он наблюдает, как пикируют и прядают в сторону стрекозы, или размышляет над тем, как усовершенствовать ярмо, улучшить плуг.
Кивнув на греющихся на солнышке деревенских, я говорю ожидающему ответа Вторуше:
— Мне сейчас очень хорошо.
Брови у него ползут вверх.
— Неужели правда?
Я киваю. Сегодня черное облако, загораживающее свет с тех пор, как ушла матушка, исчезло.
— Славно, — говорит Вторуша, и его губы — я знаю, что они мягкие, потому что он уже два раза целовал меня, — растягиваются в улыбку.
В какой-то момент отец встает, допивает из кружки мед и направляется ко входу в кузню. Тянется к бронзовому блюду, снимает со скоб, крепящих его к бревну, и несет назад, в собрание, со словами:
— Я думаю, это мы можем обменять на пару молодых быков. Расчистим подлесок к востоку от полей, там вода лучше отходит. И урожай увеличим, и поле у нас будет, которое не побоится обильных дождей.
Охотник кивает, встает с самодельной скамьи из досок, пересекает прогалину и возвращается с черепом, издавна висевшим у него над дверью.
— Не дам тебе менять блюдо, пока не возьмешь этот старый череп.
Отец трогает череп, дыру, оставленную копьем Старого Охотника. Если подарок будет принят, его значение переменится: при виде его всякий будет думать о союзе и даже дружбе. Я оглядываю лица собравшихся на прогалине, замечаю тепло в их глазах, которые они не сводят с отца в ожидании ответа.
— Ладно уж, — говорит отец, — возьму я твой череп.
Я думаю о том, как видел мир Лис: словно через полую тростинку. У него была лишь одна цель, и он шел к ней напролом. Не имело значения, что я предсказала обратное. Не имело значения, что у разношерстной толпы соплеменников не было ни малейшей надежды выстоять против римлян, что каждый из нас даже без предсказания знал правду. Друида не поколебала история, не убедило ни наше поражение семнадцатилетней давности, ни разгром последнего оплота сопротивления римскому правлению на северном плоскогорье. Он отвернулся от закаленных клинков и пластинчатых доспехов и упражнялся в метании копий, вращении пращи. Мы были свидетелями того, как ослепляет человека одержимость. Видели, как друид склонился перед завершающим ударом, который, как ему верилось, обеспечит единственно возможный исход. Я слышала, как Охотник сказал моему отцу, что причина гибели друидов заключалась в их приверженности старинным обычаям. Помню, отец тогда кивнул, и, полагаю, римляне знали, что друиды замышляют вернуть себе былое превосходство, вернуть Британию в старые времена. «Мы не должны этого забывать», — сказал Охотник.