Дети Гамельна. Ярчуки
Шрифт:
Мирослав обернулся, глянул на новоприбывшего. Ага, а вот и настоящие хозяева переправы пожаловали, а не толстоморды, на манер атаманов-гетьманов, в дорогущие тряпки обряженные. Трое запорожцев, схожих с теми рубаками, которых на пыльной дороге уложили. Такие же ободранные, потрепанные, и с оружьем нарочито дорогим. Лишь глаза не голодом светятся – разум в них поблескивает. И что опаснее, не понять. Разберёмся, когда упрёмся. Ну и если упираться придётся.
– И вам вечера доброго, – отпустив Магнусса, мягко свалившегося обратно на траву, поднялся с колен капитан,
Однако во взгляде одного из хозяев понимание полыхнуло. И не старшего из запорожцев, а того, что слева стоял. Невысокого росту, чуб светлый, два пистоля из-за кушака торчат, сбоку орлиноголовая рукоять карабели виднеется, курваши[61], с гусара польского снятые, прям поверх рубахи примотаны… Ох и хорошо, что пластаться с ним не придется. Таких проще сразу картечью встречать.
– Отойдем? – кивнул он Мирославу.
– А чего бы и не отойти? – не стал выкобениваться капитан. Раз хлопцы сходу рубать не намерились, то разговор может получиться интересным. А то и двояковыгодным, если запорог действительно голову собачью узнал.
Шагов на тридцать в темноту отступили, поглядывая на встревоженный людской муравейник.
– Твой? – ткнул запорожец в сторону утягиваемого со старого погоста мертвеца.
– Был мой, – согласился Мирослав. – Теперь божий.
– И не поспоришь. И как его на погост–то занесло?– не различить в темноте глаз запороговых, но чувствовалось, что смотрят, будто насквозь прошивают.
– Веришь, не знаю. Может, поссать восхотелось, может, ещё чего.
– Не верю, сам понимаешь. Мы про вас, да таких как вы, пан коронный жовнир с забавным крестом, много наслышаны. Слух попереду бежит. Поганый такой, препоганый слушок…
Мирослав молча развел руками. На всяк роток не накинешь платок. Вон месяц пройдёт, и даже те, кто беднягу Магнусса сейчас на мешковину укладывают, станут рассказывать про целый курень иноземцев, которых неведомые враги насмерть шомполами в ухи перетыкали, и после душегубства окаянного в сраки побитым павлинячьи перья повставляли, точь-в- точь такие же как у «атамано-гетьмана». Такова натура человеческая, и ничем её изменишь…
– Ну то понимаю, что брехни куда больше, чем правды, – продолжил запорожец. – И что вы не по своей воле у нас остановились.
– Завтра дальше пойдем с утра, – сказал Мирослав.
– Не с утра, – тряхнул чубом-оселедцем запорожец. – А после того, как парня своего по правильному похороните. Сумеете?
– Дрова нужны.
– Жжёте? – понимающе кивнул запорожец. – Только у нас монастыри разные, по-людски похоронить положено.
– Да куда ж мы денемся, раз положено.
– От это ты очень верно говоришь, никуда вы не денетесь…
***
Никто никуда, и вправду, деваться и не собирался. Занесли полуобезглавленного товарища в пустой по летнему времени дровник, где только малые щепочки по углам остались. До утра оставили.
Благо и выпить осталось, и закусить. Выпили молча, чуть ли не по полкружки выплеснув поминания ради. Немедля повторили, в память о лихом кавалеристе. Товарищей терять для наёмника дело привычное. Без такого поворота бывалый боец и жизнь свою помыслить не может. Сам живой, так и пей, пока пьётся! Давешнего веселья, конечно, уже было не вернуть – хороший человек погиб. Хоть и сугубо по глупости.
Ну а, выпив по третьей, песню затянули, к которой и селянки присоединились. Слов-то те не знали, конечно, но о чем поётся, и так понятно…
Мирослав осоловело посмотрел на причудливый узор, украшавший глиняный бок кружки. В голове шумело, мысли спотыкались, оттаптывая друг другу лапы. Завтра хоронить Магнусса и как-то переправляться на другой берег… Капитан обвел взглядом сарай. Пьянка сходила на нет – парни расползались по углам, чаще не в одиночку
Тёплая ладонь коснулась щеки. Мирослав вздрогнул от неожиданности. Оказывается, пока он глубокомысленно разглядывал кружки, к нему подсела одна из селянок, стройная, черноволосая, до сердечной боли похожая на ту, что отказалась покинуть свой лес...
– Да шо ж ты такой смурный, осавул? Сыдышь, будто жабов объелся...
– Ну вас всех, – буркнул капитан и вышел во двор. Оно и продышаться полезно, и до конюшни пройтись, глянуть, не пирует ли там какой вервольф-вовкулака.
Выяснилось, что лошади находятся под надёжной охраной. Даже удвоенной. Капитан, приблизившись к кривому навесу, изображавшему здесь конюшню, расслышал тихий разговор – собеседников, притулившихся в сухом месте у столба, видно не было, но догадаться, кто там таится, труда не составляло. На этакой чудовищной смеси языков даже в этом приречном вавилоне мало кто общался. Испанские, русские, польские, греческие словечки…
— Ежели по доброму, так отчего же нет? А то лапами да вовсе походя, — сетовал бархатный, дивно приятный женский голос. – Вроде ж благовоспитанный пан, не чумак какой-то. А лезет, как к гулящей, прости Господи! Обидно же мне! И сметану жалко…
— Жалко, очень жалко, — соглашался Угальде.
— Так отчистился хоть? Несуразно вышло. Камзол-то хороший, ворот с кружавчиками. Надо бы постирать.
— Дорога, сеньорита. Долгая дорога, — невпопад, но печально и убедительно оправдывался лейтенант.
— Вот то печаль, что дорога, — вздыхала неведомая красавица. – Ездите, ездите, нелёгкой смерти ищите.
— Судьба солдата, сеньорита...
— Да какая там синь-рита. Простые мы, хуторские. На той стороне, у Новой Магдаленовки хутор. Живем потихоньку, батюшка уж не тот стал, братов у Пилявцев[62] ляхи порубали, пришлось мне хозяйствовать. Ничего, восемь дворов, а слухают. А отчего ж не слухать, я женщина добросердечная, но ежели что… вот они у меня где!
— Дивная ручка у вас, душистая, а уж чистая как…