Дети Гамельна. Ярчуки
Шрифт:
— Ой… — сказала хуторянка, которой, видимо, не так часто целовали руку.
— Так как же ваше имя, прекрасная пейзанка? – продолжил осаду лейтенант.
— Та шо ж за сквернословство? Горпына я.
— О! Древний род шкифских гарпий? Я так и думал – эти точёные, дерзкие черты лица, этот носик, эти маленькие летучие ушки…
— Ой… Экий вы неугомонный лыцарь… — промурлыкала млеющая хуторянка.
Видимо, собеседники на что-то слегка отвлеклись, ибо речи их пошли окончательно невпопад.
— Святым Христофором клянусь – вы истинное сокровище здешних краёв! Гарпин,
— Божешьтымой, отчего чернявенькие непременно этакие подходчивые…
— Гарпин, если я осмелюсь предложить, не оскорбит ли сеньориту…
— Ой, да шо ж он не по-людски бормочет? Да поняла, поняла… Шо ж с тобою, таким усатеньким, делать? Пойдем, там сено и укромно, спят уж все…
Шаги удалились, взволнованно хлюпнув по лужам. Мирослав усмехнулся. Одни ждут погребенья, другие жить спешат. Запомнит Диего ожидание переправы – здешние крылатые Горпыны так легко не забываются.
Постояв еще немного, капитан вернулся в сарай. Где его всё же дождалась стройная и черноволосая…
***
Магнусс, переодетый в единственную чистую и целую рубаху, найденную в его мешке, лежал на распоротом мешке в тени кустов – дожидался, пока могилу отроют и домовину принесут.
И лопаты, и домовина – всё нашлось быстро, даже особых денег платить не пришлось. Наконец, Йозеф со Збыхом вывалили из ямы последние комья, выбрались наружу. Могильщики отдувались, оценивали подготовленный товарищу последний приют, жадно пили холодный квас. Земля тут была пополам с камнями, копалась тяжело. Но не к его же убийцам жертву подселять?..
Что за могилы на том заброшенном погосте, где финна убили, Мирослав так и не допытался. Местные сразу замолкали испуганно, а вчерашний запорожец, что с раннего утра припёрся за похоронами приглядеть, только хмыкнул многозначно, мол, надо оно тебе? Кого надо, того и прикопали, да и давно то было. Ты отсюда сгинешь скоро, а нам тут жить. Капитан намёк понял и больше вопросами не тревожил.
Финна втиснули в домовину, прикрыли разодранную глотку куском чистого полотнища. Котодрал хотел было вложить в мёртвые ладони рукоять палаша, но Мирослав не позволил, перехватив недобрый взгляд запорожца, что тенью слонялся вокруг...
Когда могилу засыпали, и в изголовье встал крест, сколоченный чуть кривовато, но надёжно, запорожец, попыхивая трубкой, подошёл поближе. Испуганно расступились посполитые, что поприходили в расчете на дармовое поминальное угощение. Казак молча сунул Мирославу в руки плотницкий топор и длинный, тщательно обструганный кол. Кивнул на свежий холм, с которого еще ссыпались комочки. Капитан, так же ни слова не произнеся, подошёл к могиле, воткнул в рыхлую землю острый конец, надавил посильнее, почувствовал, как заточенная осина уперлась в доски. Запорожец размашисто перекрестил могильный холм, обильно плесканул из вынутой из-за пазухи фляжки чем-то зеленоватым, но на запах больше схожим с горилкой. Видать, настойка какая-то.
– Что стал? Бей!
Мирослав с силой ударил обухом по колу. Странное дело, но как лопнула доска, услышали все, несмотря на то, что порядочной глубины могила отрыта. Кто-то громко ойкнул в стороне.
Глава 8. О тяжкостях воровства и иных непозволительных греховностях
Зябко и нехорошо дорожное утро, сулящее хмарый серый день. Чуть подсохли косматые травы вдоль узкого размокшего шляха, зябко вздрагивают преогромные лужи, затопившие колеи, трепещет на ветерке листва понурого придорожного гая, где, накликая недоброе путникам, хрипит-каркает на ветви дряхлая, растрёпанная ворона. А уж не так и ранен тот утренний час! Должны вовсю сиять лучи пробудившегося Солнца, выжигать те распроклятые лужи, сушить твердь земную да вселять радость и умиротворение в души путников. Где там! Клубится на горизонте мрачное варево дождевых туч, сулит новый заунывный дождь. Чавкают копыта, тяжко шлёпаются с колес шматы дорожной грязи, едва движется карета – лошади заморенные, словно день напролет влачили свой груз тяжкий и скорбный.
***
Хома встряхнул вожжами, ободряя загрустивших лошадок, и оглянулся – не, на месте скорбный груз. Встряхивался и укачивался пан лях в своей медовой домовине – гроб поставили поперёк запяток, прижали сундуком и прочей поклажей, увязали на совесть. Не-не, не должен утеряться.
— Зато мух нет, — заметил новоявленный кучер, ёжась под куцым кожушком-безрукавом, напяленным поверх новой свитки, что слегка портило красу одежды, но согревало поясницу.
— Это верно, — признал Анчес, не без зависти косясь на обновку сотоварища. – А что, пан Хома, уж не было ли там еще какой теплой одежонки? Помнится, висело на гвозде даже вовсе рядом с этим кудлатым сокровищем, что-то такое навроде кунтуша?
— То вовсе не кунтуш, а и вовсе и бабское тряпье, — указал очевидную глупость гишпанского предположения Хома. – Большой грех, пане Анч, брать чужое добро, кое с ясной очевидностью тебе не потребно.
— Да что ему, шинкарю, станется, — проворчал гишпанец. – А в кожухе, небось, и блохи есть?
— С чего им там быть? Не измышляйте пакости понапрасну, пане Анч.
— Непременно должны быть. По духу замечается!
— Вот до чего поганый у тебя язык! — рассердился Хома. – Истинно московитский. Ну, истинно как та поганая ворона. «Кар» да «кар»!
По правде говоря, что-то уже куснуло под казацкие рёбра, да этак злобно, что у Хомы аж зубы клацнули.
Изнутри кареты коротко стукнули в оконце. Гайдуки переглянулись – ведьма прибывала в весьма дурном настроении, подняла слуг на рассвете, выперла на конюшню. Лучше помалкивать – нашлёт удушку, так и сверзишься с козел в грязь.
Эх, куда ты катишь, ляшская карета, по зыбучему безымянному шляху? К Днепру ли, иль далее, аж за великую реку? В раздольные ли степи, или к славному городу Чигирину? Кто знает. Молчит клятая ведьма, словно воды в рот набрала. Вот же дура-баба…