Дети Гамельна. Ярчуки
Шрифт:
— Нам до того дела нет, — отрезала хозяйка. – Ногами шевелите, хвилософы. С утра помрёт наш пан, домовина ему готова. Погрузим покойника да распрощаемся с гостеприимным Пришебом.
***
До дому вернулись благополучно. Нести увесистый горшок с золотом было несподручно. Но приятно.
Перекусил Хома добрым шматком колбасы с хлебом и тремя луковками, наскоро запил взваром, да и бухнулся почивать. Мелькнула мысль, что самое время горилки выпить, но лениво было вставать. Всё ж утомительное дело это кладоискательство. Хотя и выгодное – это же сколько за ночь золота наковыряли!
— А крепкие
— Да отчего черти?! – заворчал кобельер. – У тебя что ни ткни – то чёрт. Вовсе это не чёрт, а вообще маззиким[54]. Совершенно иная порода.
— Да кто их, бесов, разберет, — зевнул казак. – Расплодилось дьяволова семени – плюнуть некуда.
Кобельер спорить не стал – хозяйка дала ему на сегодня вольную, поскольку была занята пересчитыванием добычи. Потому засопел счастливый гишпанец, едва вытянулся на лавке.
***
Утром сотоварища растолкал гишпанец – пан-лях отмучался, надлежало за ксёндзом идти и иными печальными заботами заняться.
***
День выдался хлопотным. Пока то, пока сё, пока службу служили, пока покойника в гроб клали да мёдом тело заливали – случай важный и нечастый, ведь ещё везти и везти усопшего до фамильного кладбища. Хома с плотником спорил и иные сложности устранял – гишпанец и паненка в тех делах помощь оказать никак не могли. Хелена прилюдно с большим трудом пару слезинок выдавила, да и в комнату забилась. Безутешная дочь, что с неё возьмешь. Хозяйка выправляла бумаги у войта, торопила с отъездом, да где там успеть – только с похоронным делом заканчивать стали, так такой ливень ухнул, будто сами небеса над Пришебом разверзлись, шляхтича-покойника оплакивая. Хома, накинув на голову пустой мешок, допрыгал по лужам до конюшни, проверил лошадей и карету – всё в порядке, хоть сейчас запрягай. Да куда ж ехать – не шлях, а болото безбрежное.
***
Сидели в комнатке, Анчес накрыл стол. Следовало помянуть покойника, пусть и не особо с ним близки были. Хома так и вообще запамятовал, как ляха звали. Ну да ладно. Гроб добротный, мёда не пожалели. Родному человеку, и то столько одолжений за день не свершишь. Особенно, если сиротой довелось родиться.
— Достойный был человек, хотя и грешный, — молвил Анчес, ставя на стол миску с жареными, щедро обсыпанными тмином рёбрышками.
— А отчего же такой грешный? – полюбопытствовал Хома.
— А ты много на наших шляхах встречал святых мирян? – усмехнулся гишпанец. – А наш покойник и вовсе шляхтичем был.
Хома кивнул. Это да, какой из шляхты может быть святой?
Анчес отчего-то покосился на паненку. Та всё в окно смотрела, да плечики чуть заметно вздрагивали.
— Тю, гишпанская твоя морда, — в сердцах молвил Хома. – Ты что ж язык распустил? Отец он ей, пусть и частично. Какой ни есть, а отец.
— Так я сугубо в философском плане, — оправдался кобельер. – А вообще раз отец, так, несомненно, уваженья заслуживает.
— Ясно, заслуживает. Вот и помолчал бы ты. А то в лоб этак и брякаешь. Сразу видно, московит. У вас все по нахальному.
— Не московит я!
— Московит-московит. По говору вмиг понятно. «Ны маскавыт». Говорить по-людски научися. А лучше, вообще молчи.
— Ты мне поприказуй еще, спитая харя!
Хома
Пошли к окну.
— Пойдем, пригубишь, — сказал казак, глядя в затылок, туго повязанный черным платком.
— Пошли, помянуть надобно, — подтвердил гишпанский самозванец.
Хелена не шевелилась, но когда подхватили под руки, выдираться не стала.
Сели за стол. Молча выпили по глотку – горилка попалась какая-то вовсе безвкусная. Хома поморщился, выбрал в миске самое затминенное рёбрышко, сунул в руку панночке. Ничего, начала бедняжка жевать, хотя по щекам слезы текли. Эх, жизнь. Вот и пойми её, дурную. Ночью молотом всё подряд несла, а сейчас слезы льет.
В соседней комнате, вольготно вытянувшись на наконец опустевшем ложе, негромко похрапывала пани Фиотия. Им, ведьмам, хоть что. Навидались за свою нечистую и длинную жизнь всякого, закостенели.
Глава 7. О превратностях погоды и иных естественных оправлений
День лишь начался, а уж словно и вечер. Льет с набрякших туч неумолимо и безустанно, словно всё долгое лето копили небеса ту тяжкую влагу. Истаял за тридевять земель дальний, высокий днепровский берег. Бурно влачатся порыжелые воды, несут ветви, жирную грязь, траву и прочий мусор. Вот проплыл, раскачиваясь, несчастливый кавун, эх, не быть ему съеденным честным селянством. Доплывет плод до порогов в компании с вот тем размокшим гайвороном, что покорно поджал лапы, вверив свою бренную тушку водам древней реки, лягут они бок о бок в густой ил, удобрят своей плотью бесконечные приднепровские камыши…
Скверна непогода на речных берегах – мрачен шелест дождевых струй, жуток плеск накатывающих на берег волн. Слились, смешались хляби небес и речной простор. Поглотит подступающий потоп и берег, и ивы, и оцепеневшего от лицезрения конца всего сущего наблюдателя. Смоет, всё смоет стихия. Смирись, человече, ступай под кров, налей доброй горилки, а еще лучше пряной, густой варенухи, и помысли о вечном. Ибо слаб ты и мелок, как случайная щепка, несомая бурной волною бытия.
Льёт. Обморочно и конечно льёт. Нацедить повторную чарку, испить и верить: развиднеется, непременно развиднеется, всплывет назавтра благословенное солнце, накалятся на баштанах литые бока кавунов и дынь, просушат перья и явятся свету важные гайвороны, и иная весёлая пернатая мелочь.
Иль нет? Утопнет, всё утопнет. Льёт, льёт, льёт… Боже ты мой, как льёт..
***
– Я так погляжу, у пана коронного жовнира[55] есть самый настоящий золотой дукат?
Старший паромщик, здоровенный, не меньше давешних волов, мужик смотрел на капитана, хитро улыбаясь.
Остальные, статями немного уступающие ватажку, не торопясь, черпали деревянными ложками кулеш из медного казана, как бы не следя за разговором. Оно и понятно, намахаешся веслом, до всего глухой будешь, кроме скулящего от голода брюха, что к хребтине прилипло.