Дети Робинзона Крузо
Шрифт:
Грегори Пек, нищий журналист, и Одри Хепберн, принцесса, прощаются навсегда. Это на экране. А еще гремит поезд, проходящий в сторону Москвы, придавая моменту дополнительное очарование. У Михи и Будды глаза мокрые, а у Икса нет. Он курит, говорит:
— Все уже, конец. Порыли по парку прошвырнемся.
— Подожди, — останавливает более уравновешенный Джонсон, — еще не все.
Конечно, не все. Впереди самое главное — прощальный взгляд, которым обменяются Грегори Пек и принцесса. Ее прощальный взгляд.
Поезд отгремел, фильм закончился. Мир огромен и великолепен.
Там, где железнодорожные пути сворачивают от моря, чтобы обогнуть консервный завод, на невысоком каменном утесе стоит дом, построенный немецкими военнопленными. Окружающие его белые глинобитные домишки обветшали, — городок после землетрясения стал разрастаться в других направлениях, — но этот еще ничего. Словно соленые ветры, несущие колючий песок с пляжей, ему нипочем. Не нужно особого воображения, чтобы представить его мрачным замком, повисшим над пропастью. Миха смотрит: даже сейчас не нужно.
В доме живет Мама Мия, выжившая из ума старуха, над которой потешается весь городок. Потешаются, да, но маленьких детей от нее прячут — с глаз долой. Таких достопримечательностей было, собственно говоря, две — еще древний дед Мардахай. Он тоже на все расспросы либо счастливо улыбался, либо насылал проклятья. Но, в отличие от Мамы Мии, спал, где придется, и лишь зимой, когда курортный городок окутывала ледяная тоска, находил себе кров. Потом старый дервиш Мардахай пропал. Поговаривали, оказался шпионом, мастером конспирации и полковником американской разведки. Его побрали в порту, когда он проводил какие-то измерения. И привет.
С Мамой Мией вышло по-другому. Миха смотрит: совсем по-другому.
— Мама, мне страшно! Кто это?
— Иди ко мне, мой маленький. Не бойся, — Миха тут же оказывается на маминых руках. — Глупая бабка напугала моего мальчика... Плохая, вредная старуха...
Напугала — да, но не только своим видом. Она что-то сказала ему, только Миха не может вспомнить, что. Ему пять лет.
Миха смотрит: детям часто снятся кошмары. Вполне возможно, что первый ему приснился именно тогда.
«Мама Мия, Мама Мия», — звучит ворчливым речитативом. Все вокруг начинают смеяться, Миша-Плюша оборачивается.
— О-о! Мама Мия пожаловала, привет! — говорит кто-то. С такой жадной доброжелательностью разговаривают с малыми детьми, или, как Миха поймет позже, с умалишенными, от которых жди представления. — Чем пугать будешь? Землетрясение, а?!
— Цунами, в натуре.
— Не, эта... как его... торнадо!
Речитатив... Во дворе появилось нечто, какое-то пугало во множестве цветастых, как у цыганки, юбок и в вязаной шерстяной кофте с длинными рукавами. На дворе июльская жара. Кофта вся в дырках, — впрочем, как и юбка, — застегнута на разные пуговицы. Солнечный китайский зонтик, часть спиц сломана, и грибок зонтика раскрыт волною. Котомка из джинсовой ткани; руки грязные, под ногтями чернота. Почти седые волосы торчат в разные стороны, но на макушке сбиты под соломенной шляпкой.
Миха смотрит: такой его память впервые зафиксировала Маму Мию. Три года назад она лишь напугала его, оставшись темным неразгаданным пятном. Сейчас ему восемь.
Речитатив...
— Эй, а где ты взяла такой зонтик? Не продашь?
Вокруг веселье, Миха пытается поддаться общему настроению. Спрашивает:
— А почему она — Мама Мия? Как в песенке «Аббы»?
Он играет в шахматы с отцом Мурадки, дружка-соседа. В свои восемь Плюша уже обыгрывает взрослых мужчин.
— Ну... — Тот отвлекся от партии. У него загорелая шея, пышные усы и печальные глаза; курит папиросы «Казбек» из плоской картонной пачки. — Кинотеатр «Темп» есть? — То ли спрашивает, то ли констатирует он.
— Знаю, — подтверждает Плюша кивком головы.
— Кино такое было. Аргентинское, кубинское...
— Мексиканское, — подсказывает Мурадка.
— Кто его разберет, — отмахивается отец. — Короче, там все так говорили. Ходили в-в-о-о-о-т в таких сомбрерах, — он разводит руки в стороны, — с такими кинжалами...
— Мачете, — снова подсказывает Мурадка.
Отец смотрит на него строго:
— С гитарами, короче, и вот это вот говорили — Мама Мия... — И он переставляет фигуру, делает Мише-Плюше шах. — Вот она и ворчит без конца, как в кино. Так, тебе шах.
Но шахматная партия перестает волновать Миху: с ней все в порядке, до мата строгому Мурадкиному отцу осталось несколько ходов, — он смотрит на старуху.
— Мама Мия, гляди, какой гаечный ключ — велосипедный! Махнешь на шляпку? — предлагает кто-то.
Старуха лыбится беззубым ртом:
— Шляпу мою захотел?! Миллион стоит! У тебя есть миллион?
— А мой ключ — два миллиона! Тебе пригодится: винтики подкрутить, — говоривший вертит ключом у виска.
Все снова смеются. Мурадкин отец вместе со всеми.
Плюша хочет тоже как-то поддеть старуху, влиться в общий лад, но остроумие на сей раз ему изменяет; из-за этого Миха сердится и молчит. Где-то в голове идет совсем другая работа, и память блокирует центры удовольствия и веселья.
Миха смотрит: возможно, про центры удовольствия он выдумал лишь сейчас. Из-за того, что произошло дальше. К превеликому восторгу собравшихся, Мама Мия, полоумная старуха вдруг... запела. Конечно, это не совсем точное определение тому пронзительному визгу, который понесся над двором:
— Я танцев-а-а-ть хочу! — орала старуха, и в обнимку со своим зонтиком исполняла сногсшибательную версию танго. Ей начали хлопать, надо же — с городской сумасшедшей пытались танцевать лезгинку. Только вошли в раж, как веселью был положен конец: Мама Мия подхватила ребенка, младшую Мурадкину сестренку, и начала кружить с ней. Перепуганная девочка даже не пыталась вырваться, а Мама Мия взяла ее чуть ниже талии, и малышка сильно отклонилась назад. Все еще хлопали, когда Миша-Плюша зажмурился: дерево, пирамидальный тополь, и голова девочки — кровавое месиво...