Дети
Шрифт:
– Нет, – улыбается и она, – это не так срочно.
Он открывает дверь, и оборачивается к ней:
– Кроме сундучка, передать Эрвину привет от тебя?
– Конечно. Пожелай ему доброго дня.
Дверь в столовую снова раскрыта. Кетхен закончила там наводить порядок, и вышла, нагруженная всеми приборами для уборки. Какая тишина в комнате! Она приводит Эдит в непонятное ей самой изумление. В этот момент ей не приходит мысль, что попугай всегда наполнял комнату хриплым криком и шумом крыльев. Заглянула она в комнату, и тоже не обратила внимания на то, что попугай в клетке мертв. Она закрывает двери и торопится в комнату Эрвина. Одежда его – на стуле, около кровати. Шпильки от ее волос – на столе. В углу – большая деревянная лошадка с пышной гривой. Вчера они болтались по рождественским базарам и купили этот подарок
– Ты должен пойти в свою семью – отпраздновать Рождество.
– Нет. Я только пошлю подарки сыну и Герде.
– Почему ты ни разу их не проведал? Это из-за меня?
– Нет.
– Что за секрет, который носишь в себе, Эрвин?
– Придет день, и все тебе станет ясно, Эдит. Не спрашивай меня сейчас.
Секрет этот создает между ними напряжение, обозначая между ними грань, но она преодолеет эту преграду.
– Что случилось между вами?
– Фальшь... фальшь возникла между нами. Вместо самой жизни.
Из лихорадочных размышлений у нее возникла идея: она будет посланницей Эрвина. Не будет его спрашивать, не попросит у него разрешения. Просто повезет его маленькому сыну лошадку, увидит Герду, поговорит с ней, и секрет раскроется. Правда об их отношениях станет известной и Герде.
– Все время, когда мы были вместе, мы словно и не готовились к жизни. Любовь, наслаждение, счастье, радость отодвигались в далекое будущее. Но человек создан, чтобы жить.
Герда не дала ему жизни. От нее он пришел к Эдит с разбитым сердцем. Его и ее страданиями они купили себе право их любви и жизни. Герда должна все знать. Сейчас же она возьмет лошадку и поедет к Герде. Эдит ускоряет шаги.
«Ты стоишь между мной и миром снаружи», – голос его касается ее сердца, она останавливается. Это было ночью, когда он прошептал ей эти слова. Первая их ночь, темная и глубокая, охваченная вьюгой за окнами, вьюгой, в которую был погружен огромный мир.
«Ты стоишь между мной и миром снаружи».
Мог ли Эрвин другими словами высказать ей истинность его чувств, которые ее саму поставили на грань между прежней и нынешней жизнью? Нет! Не дай Бог ей тайком перейти эту границу. Все их прошлое и будущее в настоящем дне.
Дверь раскрывается без стука. Кетхен – с метлой и тряпкой.
– Извините, что не постучала.
– Все в порядке. Откуда ты знала, что я здесь?
– Я могу здесь убрать, госпожа Эдит?
Эдит убегает в ванную, и второпях забывает взять с собой золотой браслет с большим бриллиантом, подаренный ей матерью. Но комната Эрвина теперь оккупирована Кетхен, и оттуда она не торопится уходить. Спальни не в ведении Вильгельмины, ими ведает Фрида, а Фрида есть Фрида. Тем более, что каждое утро эта комната приводит Кетхен в смущение: всегда здесь находятся вещи, которые не должны здесь быть. И Кетхен не знает, куда их упрятать, и, вообще, как с ними быть. Вот, сейчас в ее руках ночная рубашка Эдит, и лицо ее краснеет в момент, когда Фрида врывается в комнату.
– Что ты здесь возишься? – выговаривает ей Фрида, – наведи порядок, положи каждую вещь на место.
И Кетхен быстро уносит ночную рубаху Эдит в ее комнату. Фрида подозрительно рыщет взглядом по всей комнате Эрвина! Золотой браслет Эдит! И... Иисус Христос и святая дева! – на ночном столике Эрвина, в маленьких рамках из коричневой кожи – фотографии господина и госпожи Леви, да покоятся их души в раю...
– Позор! Позор! – и она опускает голову перед улыбающимися лицами господина и госпожи. – Что происходит в этом доме в последнее время? Тут – Эдит и Эрвин, в кухне – Вильгельмина. Нельзя этого выдержать. Она, Фрида, делает все возможное, отчитывает деда, отчитывает Гейнца, чтобы они, в конце концов, вмешались во все это! Но Гейнц глух и нем ко всему этому. А дед все время улыбается этой тевтонке! Все, кроме него, не терпят ее, – а он – за свое! Иисусе! Некому излить душу. Доктор Ласкер больше не приходит их проведать, словно земля его поглотила. Не слышно его и не видно. Почтенные люди чураются этого дома, и в нем командует тевтонка.
– Я могу убрать комнату? – спрашивает Кетхен, вернувшись из комнаты Эдит. Решительным движением забирает Фрида со столика Эрвина золотой браслет Эдит и фотографии ее отца и матери в кожаных рамках.
– Ты все это здесь забыла! Я ведь сказала – положить вещи на свои места?
Кетхен вышла, Фрида
– Зачем это? – опускается она снова в кресло. – Деревянная лошадка? Отец небесный, только этого не хватало в этом доме. Ребенок! Разгневанная, она идет в комнату деда.
В комнате деда светятся белыми воланами портьеры бабки и разложены все ее скатерти и салфетки. И свет в комнате от настольной лампы бабки. Свет снаружи мягок, чудное утро, приятно сидеть в кресле-качалке и курить роскошную сигару. Дед покачивается в кресле, окутанный ароматным облаком своего табака, и тут врывается Фрида и нарушает его приятный покой. Портьеры взлетают от распахнувшейся двери.
– Что случилось? – пугается дед. – Как он себя чувствует?
Имеется в виду Зерах. Халуц Иоанны болен. Приступ почечных колик был настолько сильным, что надо было вызвать врача и сделать ему успокоительный укол. И почему все это? Из-за его бесконечной ходьбы в рядах демонстрантов. Все время, как в дни юности здесь, в Берлине, он участвует в демонстрациях и шествиях, полагаясь на ботинки Болека, хранящие его от холода. С собрания на собрание, с демонстрации на демонстрацию. Он даже иногда выступает с речами. Кончилась забастовка и вспыхнула страшная вражда, старая вражда между нацистами и коммунистами, и без конца ползут и множатся слухи о том, что генерал Шлейхер сговаривается с Гитлером о создании правительства. Город похож на водоворот, рабочие демонстрируют, и коричневые батальоны Гитлера маршируют по рынкам. Праздник и битва в городе – как близнецы. И рождественские песни звучат, как боевые марши. Все время кровавые столкновения. Полицейские машины не перестают гудеть. Елки падают от залпов, и кровь на снегу. Попал Зерах во всю эту кутерьму большой войны. Берлин тридцатых годов лихорадит не меньше Берлина годов двадцатых. Политика захватила место теорий и идей. И все же Зерах не тот, каким был в двадцатые годы! Вчера ему изменили ботинки Болека, и теперь он лежит в постели и стонет от боли.
– Как он себя чувствует? – спрашивает дед с большим беспокойством.
Фрида забыла цель своего прихода к деду, переплетает пальцы и поднимает глаза к потолку.
– Боже, уважаемый господин, как он страдал! Бегал туда и назад!
– Бегал?! Ведь доктор сказал ему – лежать и не двигаться.
– Как ему лежать без движения, если в животе у него шоколад.
– Шоколад! – поражен дед. – Причем тут шоколад?
Тут обнаруживается ошибка. Дед имел в виду Зераха, а Фрида – Франца. Франц, как спортсмен, встает раньше всех в доме и торопится в ванную – укрепить тело холодным душем. Он так же единственный из семьи, который чувствует поддержку Вильгельмины и посещает ее на кухне, ведя с ней короткие и длинные беседы о гребной секции. Его, как и ее, привлекает этот вид спорта. Так случилось, что вчера он пошел кататься на коньках и разбил колено. Утром встал – сменить повязку на колене, открыл аптечный шкафчик в ванной, и, к большому своему удивлению, обнаружил там плитку шоколада. Рядом с ней, в уголке, лежала книга Иоанны, и Франц был уверен, что это она припрятала шоколад вместе с книгой. Что же он сделал? Горе ушам, что это слышат: не отходя от шкафчика, сжевал и проглотил без остатка всю плитку! Но шоколад этот не принадлежал Иоанне, и это вообще шоколад специально для поноса, купили для Бумбы, которого нельзя заставить пить касторовое масло. Так что у Франца это тоже сработало. Во всех упражнениях его спортивной секции он так резво и без конца не бегал под действием этого «шоколада».
– Пусть бегает! – говорит дед Фриде, уяснив свою ошибку. – Пусть бегает, и научится сдерживать себя от обжорства.
– Да, он вообще не любитель поесть, – говорит Фрида, – он просто голоден.
– Голоден?! – никогда еще в своей жизни дед не слышал, что в его доме кто-то голоден.
– Именно, уважаемый господин, голоден! У меня и моей матери дети привыкли заходить в кухню, когда им захочется. В конце концов, они – дети, несчастные сироты. Покойный господин никогда не заставлял меня запирать от детей в буфете сладости. Фрида, говорил он мне, если сладости будут перед ними открыты, они не будут так жадны к ним. А сейчас эта Вильгельмина заперла все! Буфет в столовой закрыт на ключ. В кухню не вхож никто, чтобы полакомиться в кастрюлях, как это принято у детей.