Дети
Шрифт:
Достает дед роскошную сигару из коричневого портсигара и угощает садовника. Вспышка вечности прокралась со словами старика в сверкающую чистотой кухню Вильгельмины. Снова желание боя погасло в сердце деда, как и предыдущее желание, ущипнуть за щеку повариху. Снова не лежит его душа приноровить ее дух к духу дома. Хотя он не считает, как Фрида, что следует уволить Вильгельмину, но вдруг ловит себя на словах, которые сами вырвались у него:
– Вильгельмина, детка, я пришел сюда сказать тебе, что в рождественский праздник ты получишь отпуск, чтобы провести его в кругу твоей семьи.
– Нет, сударь, – наконец, отвечает Вильгельмина без всякой сентенции, – нет, в моем договоре написано четко, что в первую половину первого года мне не причитается отпуск. Договора, сударь, я не нарушаю. Останусь здесь и приготовлю праздничную трапезу.
– Но Вильгельмина, как можно? Тоска по своей семье в праздник принесет тебе много горечи...
– Сударь, долг – прежде всего!
Итак, по второму кругу дед снова потерпел поражение, и ничего ему не осталось, кроме последней уловки, о которой до этой минуты он и подумать не мог:
– Вильгельмина, знаешь ли ты, что твое присутствие в нашем доме на Рождество не обязательно. Ты не должна готовить праздничную трапезу. Мы ведь евреи, и не празднуем христианские праздники.
Старый садовник вперяет в деда потрясенный взгляд: роскошные трапезы на Рождество все годы были в доме Леви, и большая радость царила за столом. Но старик молчит.
– Что бы ни было, сударь, – решительно отвечает Вильгельмина, – праздничная трапеза или будничная, отпуска я не возьму. Ничего из рук вон выходящего не сделаю. Я с верностью выполняю то, что написано в договоре.
Ночь безмолвна. Дремлет скит.СладокУ дома стоит шарманщик. Рядом с ним девочка в обносках.
– Заведи их в кухню, – приказывает дед, угости их горячими напитками.
– В мою кухню? – вскрикивает Вильгельмина. – Нищие, просящие милостыню, у меня в кухне?
– Я возьму их в свою комнату, – торопится садовник вывести деда из неловкого положения. Третий раз дед терпит поражение, и опускает голову.
– Эта женщина меня расслабляет, – думает он и оставляет поле боя.
Глава двадцать вторая
В комнате Барбары сверкает елка множеством лампочек, а в кабинете доктора Блума горят свечи ханукии. Оба весьма довольны.
Никогда у Барбары не было такого хорошего настроения на праздник Рождества. Стол у нее может рухнуть под количеством подарков, которыми одарил ее доктор. И это не просто – подарки. Многие из дорогих вещей покойной госпожи подарены Барбаре. Но всего дороже ей – сам доктор. Он тоже очень изменился. Обычно в Рождество он ограничивался коротким поздравлением и запирался в своем кабинете. В это году он зашел к ней в комнату и долго не отводил взгляда от мигающей огоньками елки.
Лицо его был мягким и отзывчивым. Ей казалось, что дух Гертель снизошел на него, увлек его в далекое забытое прошлое. Но тут же она поняла, что ошиблась. Не Гертель царила в ее мыслях, а она, Барбара. Он извлек из кармана красное жемчужное ожерелье, из сокровищ уважаемый госпожи, и с доброй улыбкой надел Барбаре на шею:
– На память, Барбара. Никогда не забывай Блумов, – и пошел к себе в кабинет, к своим свечам. Она чувствовала ожерелье на своей шее, как некий талисман от всего дурного. И тут же ей стало ясно, что она должна сделать. Она заторопилась в комнату покойного, старого господина, подняла голову в сторону большого его портрета над комодом, и губы ее зашевелились в молитве:
– Душа ваша, господин, вошла в него, дух ваш.
В комнате царил мрак. Снаружи облака обложил небо, и лишь свет луны просвечивал их изнутри. Сияние многих елок мерцало отражением из окон. Слабый отсвет лежал на портрете старого господина, и лицо его как бы тоже было окружено нимбом тайны. Барбара с трепетом опустила голову, губы ее шевелились:
– Вы охраняли нас от трагедии. Прошу вас, храните нас и в дальнейшем.
Ветер ворвался во двор, в клочья разорвав молитвенный покой, заметая тонкие столбы света, струящиеся из окон. Нимб света вокруг старого господина покачнулся, и Барбара содрогнулась от страха. Господи на небесах, Иисус и святая Дева, старый господин дал ей знак, что исполнит ее просьбу. Не будет трагедии! Барбара вздохнула с облегчением и вернулась в свою комнату, к елке. Раньше она не пела рождественских песен, чтобы не оскорбить его Бога, да и своего тоже. Все годы она старалась, чтобы их противостоящие друг другу Боги жили отдельно, в его и в ее комнате.
– Иисусе, Мессия приходит, – запела она слабым голосом, ибо на душе ее было радостно.
Доктор в своем кабинете тоже доволен. Свечи в честь Хануки горят на его письменном столе в последний день праздника. Сидя в кресле, доктор держит в руках письмо от сына. Срочное письмо принес специальный посыльный, сразу с наступлением праздника.
Доктор направлялся в комнату Барбары – поздравить ее с Рождеством, и положил письмо в карман, чтобы прочесть потом. По сути, в этот праздник они только вдвоем с Барбарой в доме. Он полон к ней жалости и не торопится с ней расстаться, и более часа не вскрывал письма. Теперь нетерпеливо разрывает конверт.
«...Дорогой отец,
Сейчас в Мюнхене ночь, накануне Рождества. Город выглядит, как днем: освещен морем огней. Все улицы заполнены массой людей. Часы этой ночи отличаются от часов всех предыдущих ночей. Люди словно жаром своих сердец приникли к предыдущей будничной ночи, в трепете перед священной ночью, стоящей за их стенами.
В эту последнюю ночь, до наступления праздника, заливают глотку буднями. Завтра, отец, они предстанут перед елками опустошенными, и души их будут полны жажды праздника. Я отпраздную в одиночку, в своей комнате. Вчера купил маленькую елку. Немного украсил ее маленькими цветными свечками.
Пьяные крики на улицах заполняют мою комнату. Дверь в соседнюю комнату Дики открыта. Я жду, что ночью он явится домой. В последние недели я вижу его мало. Отец, твои встречи с семьей Калл оказались плодотворными. Пришло к нам письмо от Иоахима Калла, родственника Дики. Он человек науки, как и я. Нельзя сказать, что письмо дышало теплом родственных чувств. Просто физик Иоахим приглашает к себе физика Дики. Последнего оскорбил холодный деловой тон письма. Когда у Дики плохое настроение, спасение он ищет у меня. И на этот раз он попросил меня сопровождать его к родственнику, живущему на огромном латунном предприятии в Пруссии. Решено было между нами, что я сопровождаю его последний раз, в поездке по Германии. С приходом Нового года я покидаю Германию навсегда. Дорогой отец, на этот раз поверь мне. Ты ведь готовишься тоже ее покинуть ее на следующий год. Конец Блумам в Германии. Мы покидаем ее навсегда, ты и я. Я не уверен, что поеду в Копенгаген вместе с Дики. Не исключено, что поеду туда сам. Дела вокруг Дики осложняются изо дня в день. И я остаюсь рядом с ним, чтобы понять, здесь, в Мюнхене, что произойдет с нами. Я уже не тот Ганс, каким был все эти годы. Даже не тот, каким был несколько недель назад на нашей с тобой последней встрече. И все эти осложнения идут от вопроса, заданного мне Дики в Щетине: кто я? По сути дела, на сам вопрос все эти годы мы так и не нашли ответа. Он всегда таился в наших душах. Мы люди смешанных кровей, в нас есть все, и нет ничего. Мы видели себя единственными и неповторимыми в этом мире, но мир отчуждается от нас, а мы – от него. Никакое ясное и четко сформулированное общественное сознание не связывало нас с каким-либо обществом. И душа наша выражалась по-разному, у меня и у Дики. Мне эта абсолютная отчужденность от окружающего мира приносила страдания. Я был уверен все годы, что эти душевные страдания принес один человек, и только он и может меня от них излечить. И это – ты, отец. Я всегда хотел вернуться к тебе и к иудаизму, чтобы там себя найти. Но обет, который я дал матери, связывал меня, и я оставался чужим тебе, матери и самому себе. Ворвался Дики в мою жизнь и высмеял мои страдания. Дики представил мне науку и дух, как высшее царство, в котором наше спасение. Слова Дики о будущем науки, которая определит будущее человека, были для меня, как суть всех моих мечтаний. С присоединением к миру науки и духовного начала, я впервые в своей жизни почувствовал себя представителем обоих начал – индивидуального и коллективного. Но у Дики, который вовлек меня в свои мечтания, все начало развиваться в странной форме. Он вдруг почувствовал, что врата царства духа и науки закрыты перед ним, пока он сначала не определит ясно, кто он, каково его «я». Он-то и встретил меня в Щетине вопросом: кто я?
Дорогой отец, быть может, мое истинное «я» определилось в тот момент, когда он задал мне этот вопрос. Таким образом, он научился осознавать смысл своего «не я». Дики в Щетине осознал то, что я знал и испытывал от этого боль все годы. «Я» человека не возникло вне общего, а именно в нем. И Дики, энергичный и решительный, искал подходящее общество, в котором сможет найти и установить свое «я». И я был единственным свидетелем рождения его настоящего «я». Это было в дни выборов. Дики всей душой был предан своей игре в нациста, скрывающего своего отца – еврея. Я же в то время прекратил эту игру. Я сказал Дики, что не в силах больше продолжать. Дики не спорил со мной. Новым своим друзьям он объяснял мое отдаление от общественной жизни кризисом, в связи со смертью моего отца, и все обращались со мной с повышенным милосердием. Я ведь, в конце концов, был в их глазах другом Дики. К нему же они относились, можно сказать, с преклонением. И насколько Дики изменил свое лицо! Смотрю я на него, и не могу отделаться от мысли, что есть глубокая связь между содержанием и формой. Его дружественный теплый облик стал холодным и хмурым. Жесткая внутренняя дисциплина помогает ему с его светлыми волосами, голубыми глазами, узкой головой, орлиным носом, высоким ростом, мускулистой фигурой – представляться истинным нордическим типом расы господ.
Его отец-еврей не проступает в нем ни на йоту. Потому ничего удивляться тому, что он принимается нацистами с таким поклонением. Игру выборов в их пользу он играл с большой серьезностью. Завершились выборы тем, что нацисты потеряли
– Конечно же, я не пьян, – сказал он мне.
– Конечно, – откликнулся я, – ты не пьян. Никогда ты не был таким трезвым и ясно мыслящим, как сейчас. Ты убил полукровку Дики. Наконец, тебе известно, кто ты.
– Да, наконец, мне известно.
Слова эти вызвали сложное чувство в моем сердце. Теперь я точно знал: пришел жестокий миг искоренить из моего сердца любовь к Дики. Все, что касается его, меня больше не касается. Все кончилось! Но я не прислушался к голосу сердца. Я остался с Дики, чтобы понять его, разобраться до конца в изменениях, которые возникли в нем. Это стало моей душевной необходимостью, и не для него, а для меня. Единственный раз я пытался разобрать этот запутанный узел умом. Дики, как я, сын еврея и христианки. Не сердце ли отца, разрываемое и мучимое страстями, сделало из него человека партии? Ведь именно отец-еврей оборвал все связи сына с матерью, простой и глубоко религиозной христианкой, и вывез его в Америку, чтобы затем вернуть сюда, в объятия прусских офицеров. Это отец внес в его сердце беспокойство и жажду бесконечного поиска своего «я» – и все это привело его в нацистскую партию. Отец его, который крестился, а затем вернулся в иудаизм, превратил сына в ненавистника евреев ненавидящего самого себя. Находясь рядом с ним, я всегда удивляюсь, как его сознание отвергнутого индивидуалиста, необычного даже среди полукровок, пришло к нацистской идеологии?
Дорогой отец, мы всегда мечтали, я и Дики, что настанет день, и в царстве духа и науки мы найдем себя и свою идентичность. И мы – отверженные – будем такими же, как все люди. Как же это он нашел новую повитуху своему «я» именно в нацистской партии? Все эти вопросы не давали мне покоя, никогда я не ощущал давящую силу никакого мировоззрения, не был связан ни с какой идеологией. Дух мой колебался лишь в вопросе моей идентичности, в поисках моего истинного «я». В отличие от этого, поиски сущности иудаизма и христианства, чтобы найти себя, и вообще мировоззрение, занимающееся исправлением мира, казалось мне поверхностной игрой, не касающейся глубин моей сути. Но теперь, видя, насколько влияет мировоззрение на Дики, я решил тоже искать идеологию. В нормальном мире отдельный субъект и есть его «я», определенное и ясное, а общество это – «не я». Сознание есть лишь у индивидуальности, а не у безымянного общества. Но отдельный субъект не существует вне общества, и сознание его формируется не только собственными силами его «я», но и его изучением себе подобного, встречей его «я» с «не я», так у индивидуальности возникает общественное сознание, то есть мировоззрение. Но лишь тогда, когда субъект ставит свое «я», сформулированное, зрелое, в противовес общественному «не я», только тогда он может понять общую человеческую реальность. Только тогда в его сознании возникает эта реальность, и открываются ему всяческие возможности. И тогда он обязан сделать выбор – предпочесть ценности, выбрать между главным и второстепенным, между добром и злом. И всякая идеология это результат диалога между внутренним «я» и внешним «не я». Но все это касается нормальных людей в нормальном положении и нормальных отношениях с обществом. Все это не относится ни ко мне, ни к Дики. Мы с ним принадлежали к безымянному – «не я», из которого можно лепить какое-то «я». Мы были асоциальными типами. Не частью общества, а врагами общества, чужими себе, чужими всему. Это отчуждение и привело Дики к нацистам. Он нашел в этом «не я» подходящего товарища и друга. То, что можно сказать о нас двоих, можно сказать и о нацистской партии. Мы в малой капле – отражение большой партии. Как мы выглядели лишенными внутренней формы перед миром с четкими понятиями и определившимися формами, так и эта партия в германском обществе. Когда я понял все это, решил понять и моего друга. Однажды я сказал ему:
– Как ты воспринимаешься ими? Ты ведь всегда мечтал быть человеком духа и науки?
– Именно поэтому, – гневно ответил он, – мне отвратительны все лживые вещи и фальшивые теории, к которым привыкло человеческое общество, все, что связано с верой в прошлые ценности. Без всякой жалости, подобно людям науки, нацисты убрали с нашей дороги всю ту ложь, которая сбивает с толку наши мозги и души.
Отец, ты, верно, помнишь, что я рассказывал тебе при встрече у тебя в доме о Дики? Он назвал все наши принятые понятия «обломками старья». Но тогда я понимал это по-иному. Слова эти вели меня из склада старья на просторы свободного духа. Теперь, в Мюнхене, он повторил те же слова, сказанные им в Геттингене. Но новый Дики привел мне лишь искаженное отражение тех наших мечтаний. Напало на меня паническое ощущение глубокого отчаяния. Опять я рвался оставить его и снова остался. Все мои надежды сейчас на его родственника Иоахима Калла. Может, он вернет моего друга, Дики, человека науки и мечтателя. Перед ним Иоахим предстанет тоже сыном отца-еврея. Может оказаться, что и он нацистский ученый, каким хочет быть Дики. Может, он излечит Дики не с помощью великих идей, а простым напоминанием: «Ты – еврей!» И Дики очнется от своих галлюцинаций. И через страдания, возьмет на себя всю тяжесть своей судьбы. И мы поедем в Копенгаген, к Нильсу Бору. Душа выздоровеет там, и мечты его вернутся к нему. Мечты, которые родятся из ада идей и мнений, ценность которых он познал через страдания. И тогда дух его станет более устойчивым, более глубоким, более честным с самим собой. Вернувшись к себе, Дики обнаружит царство духа, вновь овладеет им – настоящим своим «я», о чем мечтал всю жизнь.
И если надежда моя окажется пустым звуком, я уеду один в Копенгаген. Отец, я долго взвешивал возможность вернуться к тебе, пойти твоим путем, быть рядом. И хотя я знаю, что настанет день, и я вернусь, но путь этот не будет прямым и гладким. Я все еще нахожусь между тобой и матерью, и душа моя разрывается между вами. Всю мою жизнь я колебался между вами, чтобы выбрать одну сторону, а другую решительно отбросить. Именно, эта внутренняя борьба отчуждала меня от окружения. Здесь, рядом с Дики, я понял, куда ведет это отчуждение. Сейчас во мне созрело твердое решение – выбирать не то, что нас разъединяет, а то, что объединяет. В этом нашем единении мое освобождение. Путь мой к тебе, отец, и ведет он через великую мечту о человеческом единстве, как единой силе освобождения, в царство мощного духа, где я найду свое место и спасение. Это моя мечта, отец, это моя надежда, это моя истинная большая любовь к тебе.
Твой сын, Ганс».
Доктор выпрямился в кресле. В кабинете царила тишина. Не было слышно голоса Барбары, и даже ветер словно бы замер за окнами и перестал врываться завыванием в размышления доктора Блума. Только свечи в ханукие стали постепенно гаснуть одна за другой со слабым шорохом. Доктор встал с кресла, прижался лицом к стеклу окна, глядя на пейзаж рождественской ночи. В окнах домов мерцали елки.
– Итак, мы уезжаем отсюда. Блумы оставляют Германию навсегда!
Над приютом для животных сгустились тучи, предвещающие бурю. Холмы, покрытые снегом, силуэты сооружений исчезают в темноте ночи. Языки огня догорающих свечек на елке видятся в комнате Биби. Здесь они все вместе праздновали приход Рождества – огромная Гильдегард, Шпац, маленькая Биби и глухой Клаус. Запахи хвои и пылающих восковых свечей пробудили в них память детства. Слезы текли из глаз Биби. И голос ее увлек всех песенкой: