Детство Лермонтова
Шрифт:
— Маша! — крикнула она, пытаясь встать с кресла и чувствуя, что ноги ее не слушаются. — Маша, вернись! Я на все согласна.
Дочь обернулась, увидела искаженное испугом лицо матери и поняла, что она сдалась. Тогда Маша подошла к ней и приласкалась.
Немного успокоившись, Арсеньева заговорила:
— Я не желаю этого брака, но ты настаиваешь, так выходи за него, но помни: если ты будешь несчастлива, то пеняй на себя!
— Я вас очень прошу написать записочку, что мы поедем в Кропотово.
— Давай листок… А не лучше ли их позвать к нам? Нет? Ну, как желаешь. Только помни, Маша, ты на меня не пеняй! Я не желаю этого брака, но ты берешь
Начались частые поездки из Тархан в Кропотово и из Кропотова в Тарханы. Барский дом в Тарханах ожил. Опять по вечерам зажигались канделябры и люстры, отражаясь в зеркалах хрустальными гроздьями. Зеленый попугай, порхая по зале, кричал: «Кто пришел? Дурак!» Попугай этот, любимец Михаила Васильевича, конфузил и забавлял гостей.
Маша часто появлялась в зале. Приколов цветок к волосам, она внимательно осматривала свой туалет и беспокойно глядела в окно: какова погода?
Солнце порой играло на стенах зала золотыми переливами; резные ставни, колеблемые ветром, стучали и скрипели, качаясь в петлях, — вид, знакомый с детства!
Маша в ожидании приезда жениха садилась за фортепьяно. Она с детства привыкла разучивать новые пьесы по нотам, но теперь ей хотелось петь не слова знакомых напевов, а свои слова — они под музыку складывались песней. Окончив импровизацию, она пыталась записать то, что пела. Она брала карандаш, но самые лучшие сочетания слов и музыки вспоминались с трудом и, перенесенные на бумагу, казались гораздо слабее, чем рожденные первоначально.
Неожиданно появилась Арсеньева и, присев рядом с дочерью, сказала восхищенно:
— Не знаю, дружочек, что ты такое играла, но так чудесно, что я прослезилась!
Машенька взволновалась:
— Правда, хорошо? Мне хотелось бы записать… Позвольте, маменька, я удалюсь к себе.
— А я за тобой, чтобы ты пошла со мной в спальную: накидки на подушки готовы, девки постарались. Сорочки тоже хороши, очень тонкое вышивание.
Но Маша, задумавшись, благодарила:
— После взгляну, после…
Она ушла в свою комнату и села за бюро, где в десятках маленьких ящичков хранились ее вещи. Среди обычных ящичков существовали еще два потайных, где спрятано было несколько тетрадей: дневник и альбомы.
В столице, от подруг, она узнала о модной привычке заносить в дневник все впечатления, либо волнующие, либо примечательные, и ей понравился этот обычай. У нее не было братьев и сестер, даже близких ей сверстников, с которыми она могла бы делиться своими задушевными мыслями: отец и мать не отпускали ее ни на день от себя. Она росла, скрывая свой внутренний мир от окружающих, переживая все в одиночестве, привыкнув не доверять. Поэтому возможность записывать в дневник свои мысли и наблюдения ее прельстила. Она увлекалась, раскрывая свое сердце, зная, что никто не заглянет в тайные листы, и охотно писала о том, что ее волновало.
В дневнике она записывала свои впечатления по-французски; потом можно было вспоминать, что она переживала.
Вместе с дневником прятался альбом, купленный тоже в столице, сафьяновый, с серебряной застежкой.
В альбоме было записано много нежных стихотворений на французском и русском языках. Стихи эти писали подруги, родственники и знакомые Маши и в Москве, и в Петербурге, и в деревне. Любовь и благожелательность рифмовались во всех строках, и на первой странице она сама написала: «Любить — вся моя наука». Она просила друзей заполнять шелковистые листы и даже пристала к матери, чтобы и она написала. Елизавета Алексеевна долго отнекивалась — она не любила стихов и говаривала, что их тяжелее читать, нежели передвигать комоды, и записала прозой свою любовь и заботу:
«Милой Машеньке. Что пожелать тебе, мой друг? Здоровья — вот единственная вещь, которой недостает для счастья друзей твоих. Прощай и уверена будь в искренней любви. Елизавета Арсеньева».
В Москве дядя Дмитрий Алексеевич, понаблюдав племянницу, пожелал ей иного:
«Добродетельное сердце, просвещенный разум, благородные навыки, не убогое состояние составляют счастие сей жизни. Чего желать мне тебе, Машенька? Ты имеешь все. Умей владеть собой!»
Маша, перелистав страницы, нашла стихи, написанные ей накануне Юрием Петровичем. Она прежде всего расцеловала этот листок несколько раз. Заметив пожелание дяди, она беззаботно улыбнулась и вновь перечитала любезные ее сердцу строки. Ей захотелось ответить Юрию Петровичу, и она, вспоминая листок свой, лежавший на фортепьяно, стала рифмовать. Прикрыв глаза, прислушивалась она к голосам, поющим в ее душе, и записывала. Беспомощная нежность сквозила в строках. Она обращалась к любимому человеку, и ее сердце растворялось в блаженстве.
Когда приезжал Юрий Петрович, Марии Михайловне казалось, что он освещал вселенную своими лучистыми глазами. Склоняясь, он медленно целовал ее руку с браслетами, и от него веяло морозом, табаком, духами и вином. Они садились в гостиной за круглым столом с крупными витыми ножками, и Арсеньева тотчас же появлялась с предложением покушать.
В маленькой столовой Юрий Петрович занял место, на котором обычно сидел Михаил Васильевич. Арсеньева недружелюбно глядела на молодого человека. Не ее муж, а жених дочери сидел тут, и молодые, занятые своим разговором, редко обращались к Елизавете Алексеевне; она должна была довольствоваться ролью свидетеля их беседы, присутствуя за столом как лицо второстепенное.
Ах, ежели бы Михаил Васильевич был жив! Рано он ее оставил вдовой — в тридцать семь лет! Арсеньева с горечью думала, что теперь, когда молодые вступают в жизнь и завоевывают себе место в жизни, она, вдова, мать, теща, скоро старуха, станет со временем, может быть, даже и лишней между ними…
Ей было грустно и обидно, не хотелось уступать своей позиции: она желала по-прежнему первенствовать в семье. Она давала понять жениху и невесте, что они должны с ней считаться и как с женщиной, умудренной житейским опытом, и как с матерью невесты, и как с хозяйкой. Поэтому, решила Арсеньева, не она будет зависеть от молодых, а они от нее. Пусть лучше они ей будут кланяться, а не она им.
Пока она размышляла, остатки вкусной еды уносили со стола, и они опять втроем шли в зал, где Арсеньева усаживалась за рабочий столик и вышивала бисером диванную подушку: в рамке из роз стоящую на задних лапках собачку с чубуком.
Ее постоянное присутствие раздражало молодых, она вмешивалась в разговор и надоедала им. Юрий Петрович ласково беседовал с невестой, а вмешательство Арсеньевой принимал как неизбежное зло, чуя сдержанную недоброжелательность со стороны будущей тещи. Она же понимала свою неправоту, но все-таки не могла не вмешиваться, а Юрию Петровичу приходилось считаться со старинным обычаем, который запрещал оставлять жениха и невесту до свадьбы вдвоем, и Арсеньева бесцеремонно пользовалась своим правом.