Девиант
Шрифт:
— Киты! Киты! — орали мы, столпившись на правом борту. — Сеньор капитан!
И капитан велел спустить на воду обе шлюпки.
Он и сам пошел в одной из них на охоту.
— Навались! — кричал капитан, сидя в корме и размахивая рукой в такт гребле. — Навались, чертовы лентяи! А ну, покажите, на что способны моряки короля Маноэля!
А мы и не знали, что он такой азартный.
И уж мы не жалели сил, клянусь Святой Троицей! Откидываясь назад, приподнимаясь над банками, мы с такой силой загребали веслами, что только жилы не лопались. Шлюпка летела по синей воде, как стрела, пущенная из арбалета.
— Догнать их, догнать! —
Сидя на банках спиной к китам, мы не видели их, но понимали, что они не очень-то хотят, чтобы их настигли.
— Ага, толстячок! — закричал капитан, подавшись вперед, чуть не щекоча своей бородой лицо загребного. — Вот так, матросы, еще немного, и мы его возьмем! — Он повел вправо рулевое весло. — Давай, давай! Эй, гарпунщик! Не спи, чтоб тебе не иметь отпущения грехов! Готовься!
А Жануарио — он-то и был гарпунщиком, с его бычьей силой, — уже стоял наготове в носу лодки, за моей спиной. Я сидел на носовой банке, от бешеного темпа гребли сердце так колотилось, что казалось — вот-вот оно выскочит и, горячее, плюхнется в океан… в этот, как его… Мозамбикский пролив… и пролив задымится… Пот катил по лицу, заливая глаза… Voto a Cristo! Нелегко быть моряком короля Маноэля…
Стоя за моей спиной, Жануарио громко сопел и бормотал себе под нос — молитву, что ли? Один из трех гарпунов, лежащих на длинной полке под планширем, был у него в руках. Эти гарпуны — страшное оружие, они тяжелые, с острым железным наконечником. Такой вопьется в китовое мясо — уф-ф-ф!
— Суши весла! — скомандовал капитан «Рафаэля».
Теперь лодка скользила по инерции, и слева от нее оказался кит. Мой кит! Мы его догнали! Он плыл, приподняв огромную голову, и начал было поворачивать…
— Бей, гарпунщик! Не дай ему уйти!
Жануарио размахнулся и, хрипло вскрикнув, метнул гарпун. Футов сорок было до кита, даже больше, но недаром Жануарио слыл первым силачом флотилии: посланный им гарпун летел чуть ли не со скоростью ядра из бомбарды. И воткнулся киту в бок. Да, прямо в лоснящийся на закатном солнце жирный бок — мы видели это! Мы заорали от восторга — но тут же ор и оборвался. Раненый кит дернулся, и размотавшийся до конца канат, которым гарпун был привязан к планширю, резко сотряс лодку. Жануарио повалился навзничь…
— Эй, на носу! — выкрикнул капитан. — Второй гарпун!
И тут от удара по голове я свалился с банки на дно шлюпки. Не знаю, успел ли Аффонсо метнуть в кита второй гарпун. Да, Аффонсо… он греб на соседней банке, его широкая спина, обтянутая желто-серой фуфайкой, была у меня перед глазами. Он кинулся через мою банку к планширю, под которым лежали гарпуны, при этом локтем или кулаком двинул меня в висок. Кажется, я потерял сознание… а может, просто красным полотном заката заволокло… не знаю…
Но хорошо помню, что очнулся в воде. Холодная вода плеснула в лицо, и снова стал я зрячим… Увидел рядом качающийся берет капитана с мокрым пером… А вот голова Аффонсо в желтой вязаной шапке, приросшей, наверно, к его волосам…
Черная корма нашей лодки косо уходила под воду…
4
Ну и задал мне работы Тукарам! Уже несколько дней бьюсь над одним его стихотворением. Таким высоким стилем воспевает божественную любовь, что я пребываю в сомнении: не использовать ли старинную — церковно-славянскую — лексику? Наподобие того, как это сделал Гнедич при переводе «Илиады»…
Нет, я, конечно, не сравниваю. Я не Гнедич, а Тукарам — не Гомер. Он, как рекомендует его в своей антологии Митчелл, самый знаменитый из старых маратхских поэтов. Выходец из низшей касты шюдра, странник, аскет… удивительный идеалист из семнадцатого века… Жилось Тукараму трудно, как и каждому идеалисту, и прожил он, бедняга, всего сорок лет.
И вот я сижу над пожелтевшими страницами антологии «The chief Marathi poets», составленной Митчеллом в конце девятнадцатого века, и ищу слова, наиболее точно передающие красоту и смысл оригинала. Перевожу, как вы уже поняли, с английского. Маратхский язык я немного знаю, научился разбираться и в письме деванагари, но этого мало, чтобы напрямую переводить старые индийские тексты. С английского — мне легче. Обложился словарями, под рукой шастры — священные книги индусов. Пепельница полна окурков, в комнате сильно накурено — Катя придет с работы, обругает меня, кинется открывать окно. «Ты какой-то сумасшедший, — скажет. — Неужели приятно сидеть в дыму?» А я отвечу цитатой из Горация: «Лучше безумцем прослыть и болваном, чем умником хмурым». «Ну, — засмеется Катя, — ты все-таки не безумец, значит — болван».
Она хорошая, моя Катя. Заботливая, домовитая. Первое время, когда приехали из Испании, мы жили врозь. Мама тяжело болела, я долго ее тянул — почти три года. Конечно, очень помогали учительницы из ее школы. И Катя приезжала из своего Медведкова, дежурила у постели мамы, когда я уходил по своим делам, навещала маму, когда ее клали в больницу. А после маминой смерти Катя с Сережей переехали ко мне. Наш брак не зарегистрирован. Я не зову Катю ни в загс, ни в храм (она верующая), а она тоже помалкивает. Хотя я понимаю, чувствую, что ей неприятна неурегулированность наших отношений.
Эта моя повышенная чувствительность… Порой она тяготит меня, но я не знаю, как от нее избавиться. Да и можно ли?
Я Кате сказал, что в прошлой жизни она была цирковой наездницей.
— Что за чушь, — удивилась она. — Какая еще прошлая жизнь? Такого не бывает. И я боюсь лошадей.
Я не стал спорить. Но точно помню: однажды во время моих «озарений» (так уж я называл про себя это) я видел: бежит ровной рысью по цирковой арене вороная лошадка, посреди манежа щелкает шамберьером длинноволосый мужчина с лицом ирокеза, весь в позументах, а на лошадке, на пурпурном седле стоит она, моя Катя, ошибиться невозможно — ее лицо, ее изящная фигура, затянутая в сверкающее серебряное трико… Я даже афишу увидел на круглой тумбе, и представилось мне, что цирковое действо происходит в каком-то южном городе — в Ростове-на-Дону, возможно… Лошадка бежит вдоль барьера, и Катя готовится совершить прыжок, сальто-мортале… ах, не надо, не надо!..
Прыжка я не видел, но испытал страх за Катю, и казалось, что однажды она все-таки упала на арену. Может, поэтому теперь боится лошадей?
Сегодня Тукарам дается мне плохо. Пачка «Мальборо», начатая утром, подходит к концу. И странное ощущение вдруг возникает: будто должно произойти что-то нехорошее.
Встаю, открываю окно. С привычным уличным шумом, с вечным гулом транспорта в комнату входит февраль. Морозный воздух холодит лицо и руки. Неохотно рассеивается табачный дым. И неизвестно откуда — из глубин подкорки, что ли, — является летучая мысль о граде Китеже.