Девичьи сны (сборник)
Шрифт:
Недели через две Котик на большой перемене подошел и сказал, чтобы я написала заметку в стенгазету о работе кружка. Я возликовала. Но, конечно, и виду не подала. «А что писать? – пожала плечами. – Ходим в тир, стреляем, вот и все». – «Ну напиши, какие трудности, и как преодолеваются, и кто лучше всех стреляет». – «Ну кто! – сказала я. – Ты, конечно, и стреляешь лучше всех». И тут мы, посмотрев друг на друга, разразились хохотом. Вы, может, знаете, слово «стрелять» имеет и другой смысл: если кто-то за кем-то ухаживает, то говорят – он стреляет за ней.
Был хмурый день февраля 44-го года. Холодный дождь обещал перейти в снег. На химии Котика вдруг вызвали к директрисе, вскоре он вернулся, и я ахнула при виде его страшно побледневшего лица (у смуглых это особенно разительно). Молча он собрал тетради и учебники и, сказав учительнице: «У меня отца убили», вышел из класса.
Дома за ужином я рассказала, что пришла с фронта похоронка на отца Котика.
– Как фамилия? Аваков? – переспросил Калмыков, аккуратно очищая на своей тарелке кильку от внутренностей. – Это не технолог Ашот Аваков с судоремонтного? А-а… Ну, ему, можно сказать, повезло.
– То есть как? – не поняла я. – Его же убили.
– Ну да, – кивнул мой отчим. – Вовремя смылся с судоремонтного, – добавил он еще более непонятно.
Мама поставила передо мной тарелку горохового супа. Некоторое время мы молча ели. Потом я спросила:
– Григорий Григорьевич, а вы почему не на фронте?
– Баку – тоже фронт, – сказал Калмыков и поднялся, скрипнув портупеей, разглаживая под ремнем гимнастерку.
И уехал на службу. У него была ночная служба, каждый вечер его увозила служебная «эмка».
«Баку – тоже фронт»… Прошли еще годы, прежде чем я поняла зловещий смысл этих слов.
В июне 44-го мы сдали выпускные экзамены. Странно было это: перестать ходить в школу. Еще более странным казалось, что наши мальчики как бы сразу перестали быть мальчиками и уходили в солдаты.
И было у нас с Котиком объяснение.
Как раз в тот день мы сдали последний выпускной экзамен – историю. И всей гурьбой пошли на Приморский бульвар. Это уже стало традицией: после экзамена, еще не остывшие, – на бульвар. А там – солнце и куцая тень от акаций, синяя вода с пятнами мазута, пламенеющие в клумбах олеандры. Близ парашютной вышки мы заняли боковую аллею, все скамейки, и был большой галдеж, смех – ну, как обычно.
Я сразу заметила, еще когда вышли из школы, что Котик держится возле меня. Я была немного расстроена: на первые два вопроса – о восстании Пугачева и о первой русской революции – ответила правильно, а на третьем вопросе забыла одно из шести условий товарища Сталина. И получила «хорошо». Котик меня утешал: это же хорошо, что «хорошо»… Он-то, конечно, получил «отлично», у него отродясь других отметок не водилось.
Мы резвились на бульваре, потом понемногу стали расходиться. Вдруг я обнаружила, что мы остались вдвоем с Котиком в совершенно безлюдной аллее. Все ребята как-то незаметно смылись, а мы, увлеченные разговором, сидели на скамейке под акациями, источающими сладковатый парфюмерный запах.
– Мне пора домой, – сказала я.
– Подожди, – сказал Котик. – Надо поговорить.
– Мы уже поговорили. Мне уже все ясно – и про второй фронт, и про Польшу. Ты так хорошо объясняешь…
– Твоя ирония неуместна. – Котик надулся.
Я посмотрела на его лицо, обращенное ко мне в профиль. Линия лба и длинноватого носа у него была словно проведена по линейке. Красивая линия. В мягкой темно-каштановой шевелюре белели мелкие лепестки.
– На тебя акация просыпалась.
Я стала очищать его волосы от белых лепестков, но Котик вдруг схватил мою руку и впился в меня пылкими карими глазами.
– Юля, я хочу тебе сказать… я ухожу на войну…
– Знаю.
– Мне в военкомате предложили идти в артиллерийское училище в Тбилиси, но я отказался.
– Почему? По-моему, если кончить училище, то…
– А по-моему, надо скорее на фронт, – отрезал он. – Пока буду в училище, война может кончиться. А я хочу хоть одного немца…
Тут он осекся. Вспомнил, конечно, что у меня отец был немец.
– Хоть одного фашиста, – поправился Котик. – Ты понимаешь?
Я кивнула. И потихоньку потянула руку, которую он все держал в своей.
– Юля, я тебя люблю…
Он сказал это с какой-то отчаянной решимостью, но заметно понизив голос на слове «люблю». (Оно ведь трудно произносится.)
Я молчала, наклонив голову. Сердце сильно билось. Мелькнула глупая мысль: вот, вот вам, Эльмира и все, все девчонки, слышите? не вам, а мне, мне объясняется Котик в любви…
А он положил мне руку на плечо, и прижал к себе, и что-то шептал, и целовал мои волосы.
– Не надо.
Я отстранилась. Щеки горели, я сжала их ладонями.
– Я люблю тебя и хочу, чтобы ты меня ждала.
«Хочу, чтобы ждала» – это было похоже на него… такого победоносного…
Ах, как хотелось броситься к нему в объятия! Но что-то мешало… Ему и в голову не пришло спросить, а люблю ли я его…
– Ты будешь меня ждать, Юля, – не столько вопросительно, сколько утверждающе повторил он.
– Котик, конечно, буду ждать. Ты вернешься с войны, и мы… мы будем дружить, как раньше.
– Дружить?
– Ну мы же друзья, Котик… Прошу тебя, прошу… давай останемся друзьями…
Я увидела: в его пылких глазах промелькнуло потерянное выражение. Смуглое, благородно удлиненное лицо побледнело. В следующий миг Котик сморгнул растерянность и как-то странно усмехнулся.
– Ладно, – сказал он. – Останемся друзьями.
Молча мы вышли с бульвара, пересекли раскаленную на солнце Петровскую площадь и молча пошли по Корганова.
Вздорная дура, чего тебе надо? – словно нашептывал мне кто-то. Но я ничего не могла с собой поделать. Вздорная – ну и пусть… дура, дура, дура… только бы не разреветься…