Диагноз: Любовь
Шрифт:
Она остановилась у моего шкафа и бесстрашно открыла дверцу, заставив меня вздрогнуть. Кроме «Большой Берты» внутри ничего не было. Ни мистера Деспопулоса, ни даже висящей одежды, поскольку вся моя верхняя одежда давно перекочевала на пол.
— В твоем шкафу никого нет, — сказала Марианн, поворачиваясь ко мне лицом. — Совсем никого. Теперь все в порядке?
— В порядке, — пробормотала я, глядя на коричневый носок.
— Теперь ты уснешь?
Я кивнула, хотя была уверена, что не смогу заснуть, даже если знаю, что в шкафу не притаился мистер
Когда Марианн благополучно удалилась, я натянула джинсы, кеды и рубашку, а затем быстро протопала по лестнице в коридор, где окна были заполнены ночной тьмой и тысячами невидимых глаз. Схватив телефон и растянув его шнур, я скорчилась в углу, прямо под почтовыми ящиками, изо всех сил стараясь быть невидимой.
Я набрала номер и стала ждать, чувствуя, как с каждым гудком меня все больше охватывает паника. А что, если его нет дома, если он находится в каком-то неизвестном месте, которое забрало маму и, возможно, Эда? Этой мысли оказалось достаточно, чтобы я снова начала задыхаться.
Наконец он поднял трубку.
— Алло?
— Мэттью? Слава Богу! — воскликнула я.
— Холли? — его голос звучал удивленно. Я представила, как он шарит в темноте по прикроватной тумбочке в поисках очков. — Что там у тебя случилось?
— Я умираю, — сказала я.
— Как… Как это ты… умираешь? — Мэттью, похоже, был поражен.
— Я не могу дышать. Я только что проснулась от удушья. Я не могу вдохнуть, хотя никогда не страдала астмой. Я думаю, это спонтанный пневмоторакс. Или эмболия сосудов легких. Или аневризма. Кто сможет сказать наверняка, пока не станет слишком поздно? Это первый признак внезапной смерти от сердечной недостаточности.
Я слышала, как Мэттью чем-то шуршит — переставляет какие-то вещи или садится на кровати.
— Холли… — начал он.
— Может, мне стоит всего лишь перейти дорогу, чтобы оказаться в госпитале? — перебив его, спросила я. — Но я ненавижу госпитали! Это просто дома смерти! Господи, я не могу дышать.
— Но ты говоришь вполне нормально. И нет ничего необычного в звуках твоего дыхания.
Это было странно, однако Мэттью был прав. Мой голос и впрямь звучал нормально.
— Не понимаю, — растерянно произнесла я. — Стоит мне повесить трубку, и я снова начну задыхаться.
Последовала пауза — пауза, которой часто пользовалась я сама, давая пациенту возможность сделать собственный вывод. Моя голова, казалось, сейчас взорвется, но не от боли.
«Господи, неужели у меня приступ истерики?» — поняла я. Мое лицо исказилось в гримасе, по щекам потекли слезы. В сердце, казалось, образовалась дыра, и из нее тоже хлынули слезы. Я заплакала навзрыд, и от внутреннего напряжения меня чуть не вырвало.
— Пожалуйста, не вешай трубку, — всхлипывая, прошептала я.
Этого я боялась больше всего: паника, накопившаяся внутри, могла внезапно вырваться наружу. Мое сердце завязалось узлом, вместо того чтобы качать кровь, а мышцы тела словно одеревенели. От головокружения мне казалось, что мои глаза будто плавают в глазницах. Тем временем Мэттью оставался на линии и терпеливо ждал, как какой-нибудь консультант компьютерной фирмы, который, получив звонок с жалобой, должен дать совет, но только после того, как перезагрузится далекий компьютер.
— Я не хочу умирать, — прошептала я. Я не хочу умирать.
— Почему ты озабочена этими мрачными мыслями? — спросил он.
Мне хотелось возразить ему. Смерть скользкая, а не мрачная. Она прячется в звоне бокалов, в запахе хорошей еды и смехе из другой комнаты в то время, когда ты можешь лишь лежать и дышать.
— Я сегодня убила человека, — сказала я. — Назначила ему компьютерную аксиальную томографию, а оказалось, что у него аллергия на реактивы. Он скончался прямо в аппаратной, и мы не смогли ему помочь.
— Такое случается, — заметил Мэттью, но это прозвучало не как сухая констатация факта, а искреннее сочувствие и попытка поддержать.
— Я знаю, однако… я просто не могу больше этого делать.
— Чего ты… не можешь делать?
— Я не могу держать в руках чужие жизни — это рецепт неудачи.
— Холли, неудачи случаются. А ты врач и пытаешься помочь.
— Как тебе удается каждый день заниматься этим? — спросила я.
— Я всегда помню, что я не один, — ответил Мэттью.
— Ты имеешь в виду… что есть Бог?
— Я имею в виду, что всегда есть тот, кого можно разбудить, тот, кто знает больше меня, — сказал Мэттью. — Пациенту плохо, а я не знаю, что делать? Что ж, я включаю свет, обзваниваю всех, кого могу и не могу. Я бужу их. Я всех поднимаю на ноги. Когда ничего не можешь сделать, приходится поступать именно так.
Разве не это я сейчас делаю? «Когда ничего не можешь сделать», — эти слова напомнили мне ситуацию, в которой оказалась мама после автокатастрофы. Никто тогда не спас ее от эмболии сосудов легких. Я снова расплакалась и несколько минут не могла произнести ни слова.
— Холли?
— Ты ненавидишь меня, Мэттью? — спросила я.
— Я никогда бы не смог возненавидеть тебя, Холли, — произнес он с той мягкостью, с какой Саймон говорил о моей матери.
— Ты не отвечал на мои письма по e-mail. И на открытку с благодарностью, — сказала я.
— Я не знал, что еще можно сказать.
— В нашу последнюю встречу…
— … я был жуткой задницей, — закончил он.
— Это не так. Ты не сказал ничего, кроме правды.
— Холли, я должен сказать тебе… сейчас… — Мэттью помедлил. — Сейчас в Штатах начало девятого, и я опаздываю на ужин с другом…
— Так сказал бы мне, чтобы я заткнулась! — вскрикнула я, пораженная тем, что оторвала его от дневных забот, а не от сна.
— Не мог, ты же умирала, — сказал Мэттью. — Слушай. Ты что, совершенно одна? Неужели у тебя нет никого ближе, чем я? Кого-нибудь в Англии?