Диалог творческого сознания А. А. Фета с Востоком (Фет и Хафиз)
Шрифт:
В стихотворении Фета «Я был опять в саду твоем...» (1857) образ аллеи («И увела меня аллея») становится отправной точкой в интенциональном акте воспоминания, в котором лирический герой оказывается ведомым миром, в котором были «Я» и «Ты», были «Мы» («Туда, где мы весной вдвоем»). Стихотворение начинается с определения мира лирического героя – «Я был» с экзистенциальной функцией глагола «быть» в настоящем времени в отличие от функции связочного «есть». Употребление экзистенциального «был» (быть) становится принципиально важным содержанием высказывания – ремой становится бытийный глагол, в нем смысловой центр всего поэтического высказывания.
Функция связочного «есть» предполагает
Таким образом, в этих стихотворениях, как, пожалуй, ни в каких других, представлены жизнь и творчество Фета, если мы говорим о нем, как о русском Петрарке. Первое, что понял Фет и что находит художественное выражение в этих стихотворениях, – жизнь отрицает себя самое, она сама источник страданий, второе – человек инстинктивно пытается освободиться от страданий, отчаяния, скуки и т.д. И в этом ему помогает, как сказал основоположник философии Нового времени А. Шопенгауэр, искусство, хотя Фет, как и философ-пессимист, понимал, что искусство – не более чем фрагмент бытия, жизнь не состоит из одного искусства.
В стихотворении «Прежние звуки, с былым обаяньем...» – и жизнь Фета с его страданиями, и его искусство, его песня Любви, пусть его искусство не вся его жизнь (не случайно исследователи жизни и творчества поэта говорят о «двойной» жизни Фета: Фета-поэта и Фета-человека), но его поэзия – самое лучшее доказательство основного шопенгауэровского положения о мире как представлении. Его любовная лирика продемонстрировала возможность исчезновения мира как воля и даже мира как «только моего Я» и возможность существования в мире, понятом как представление, поскольку мир как представление – это и есть то, чего жаждет сама душа человека, то, что освобождает человека от гнета мира как воли, дает возможность ощущения блаженства безвольного созерцателя.
Весьма интересным в смысле возможностей интерпретации смысловых единиц произведения в контексте сказанного выше представляется и стихотворение «Я видел твой млечный, младенческий волос...» (1884). Стихотворение состоит из двух строф, каждая представляет собой шестистрочье. В первой части стихотворения воображение автора через лирического героя организует восприятие мира через ощущения:
Я видел твой млечный, младенческий волос,
Я слышал твой сладко вздыхающий голос –
И первой зари я почувствовал пыл;
Налету весенних порывов подвластный,
Дохнул
У пленного ангела с веющих крыл.
Вторая часть стихотворения, начинающаяся строкой «Я понял те слезы, я понял те муки...», говорит о «упорядоченности» чувств разумом. Каждая следующая строка этой части начинается с указательного местоимения «где», за которым функция определения не пространства, как требует того грамматическая норма этого слова, а выражения эмоционального состояния:
Где слово немеет, где царствуют звуки,
Где слышишь не песню, а душу певца,
Где дух покидает ненужное тело,
Где внемлешь, что радость не знает предела,
Где веришь, что счастью не будет конца.
Пять раз повторяющееся «где» создает ритм медитации, который настраивает на некое интуитивно-мистическое состояние, выраженное строкой: «Где дух покидает ненужное тело...» Ощущение трансцендентности души и способствует тому, что ипостась бытия как бы исчезает (потому и нет пространственного определения лирического героя). Если говорить о художественном времени произведения, то оно опять определяется воображением-памятью («Я видел...», «Я слышал...»), в котором эмоционально-чувственное восприятие субъекта воображения делает прошлое настоящим, хотя грамматически – «я почувствовал...» тогда, «дохнул я...» тогда.
Стихотворение выражает лирическое описание экстаза влюбленных (Я и Ты), когда «дух покидает ненужное тело», когда происходит забвение «Я» как индивидуума, когда чувства, которые и являются началом разума («Я понял те слезы, я понял те муки...»), возвышаются до чистого, безвременного, безвольного чистого созерцания. Тогда «слово немеет», «царствуют звуки», тогда «слышишь не песню, а душу певца». Лирический герой Фета в состоянии эстетического наслаждения: отбросив страдающую самость («Я понял те слезы, я понял те муки...»), он, как певец Любви, сливается со своей идеей Любви.
Связь лирики Фета с Шопенгауэром не только на уровне внешних признаков (эпиграф), но и на уровне философско-эстетических контекстов обнаруживается в стихотворении «Измучен жизнью, коварством надежды...» (предположительно датируется 1864 годом), который можно назвать программным. Эпиграф, взятый из Шопенгауэра: «Равномерность течения времени во всех головах доказывает более, чем что-либо другое, что мы все погружены в один и тот же сон; более того, что все видящие этот сон являются единым существом» – является ключом к расшифровке идеи произведения.
В первой строфе, на первый взгляд, очевидна романтическая антиномия: подлинное человеческое бытие, реальность жизни, контрастна сну-прозрению («Измучен жизнью, коварством надежды, / Когда им в битве душой уступаю, / И днем и ночью смежаю я вежды / И как-то странно порой прозреваю»). Однако вторая строфа тоже с антиномией, в которой уже не реальность-сон, а реальность и подлинное человеческое бытие в чистоте своей («Еще темнее мрак жизни вседневной, / Как после яркой осенней зарницы, / И только в небе, как зов задушевный, / Сверкают звезд золотые ресницы»), говорит о способности относиться к миру вполне созерцательно, благодаря чему и рождается искусство. Сон становится условием «прозревания», условием созерцания прекрасного, когда лирический герой свободен от слепого давления жизни, когда он способен предчувствовать красоту и безбрежность подлинного человеческого бытия: