Дикий хмель
Шрифт:
Вместе с нами водку пьют бригадир и продавец. От закуски отказываются. Спрашивают:
— Это правда, что там, у вас черная икра большую ценность представляет?
— Правда.
Смеются. Говорят:
— Глаза бы ее не видели. Надоела. Мяса хочется.
Я ищу взглядом нож, чтобы намазать икру на хлеб. Бригадир советует:
— Вы ложкой. Ложкой...
И я ем осетровую икру столовой ложкой, словно рисовую кашу. На фабрике скажут: врешь. Я прошу:
— Сфотографируйте.
Зовут рыбака фотографа-любителя. Он велит взять мне таз на колени. Зачерпнуть ложкой икры.
— Только пришлите.
— Слово — закон.
Оператор говорит:
— Нужен Зинченко. Человек к нему из Москвы приехал.
Зинченко занят. Он пятчик. Должность в бригаде ключевая. Требует опыта, силы, сноровки. Мне объясняют, невод имеет два крыла. Тяжное крыло. И пятное крыло, которое увенчивает пятный кол. Когда выметывают невод, образуется мотня — место, куда заходит рыба. Тогда-то пятчик и двигает вдоль берега пятный кол. И весь улов в буквальном смысле находится в его руках.
Бригадир говорит о работе вдохновенно, не сводя с меня глаз. Кто-то из нас двоих, работа или я, нравятся ему точно. Думаю, что работа... Хотя от мужчин можно ожидать всякое.
Мы сидим в рыбацкой столовой, на открытой террасе. Тепло и ясно. Дышится легко. Обед такой необыкновенный. И разговор. И голова кружится самую малость.
Милое дело — путешествие.
Слева, ближе к берегу, дымятся печи. Поварихи в белых колпаках разделывают толстых, как поросята, сазанов. Сазаны живые, бьются под ножами, трепещут, словно ветки на стылом ветру.
— Потому на тоне такая уха вкусная, — говорит оператор. — Из живой рыбы.
Бригадир предлагает осмотреть тоню. Я соглашаюсь. Он ведет меня к берегу реки, где крутятся барабаны неводонаборной машины, гудит лебедка, барахтается рыба в зюзьге...
Человек вырастает передо мной. Неуклюжий и большой, похожий на медведя. Жидкие доски причала скрипят и прогибаются под его высокими бахилами. Тень, отбрасываемая фигурой, ползет впереди широко, словно от облака.
— Вот и Зинченко, — говорит бригадир. — Илья Иванович, товарищ приехал по вашу душу. Из самой Москвы...
Зинченко останавливается. Не по испарине на лбу и шее, не по сутуло опущенным плечам — по глазам догадываюсь, устал он сильно. Смотрит на меня, не сказав ни слова, вначале выжидательно, равнодушно, как на докучливого просителя. Потом брови начинают медленно сползаться, лицо, точно первый осенний ледок, сковывает напряжение. Голова клонится набок. Может, так легче ему смотреть. Может, привычка у него такая... Я же не знаю. Качает головой. Моргает ресницами. Неужели расплачется? Вяло шевелит губами, словно чувствует их тяжесть:
— Дивчина... Алексея Миронова дивчина!
Делаю шаг ему навстречу — с ощущением тревоги, будто ступаю в пустоту. За его спиной желтая река, и как срез, голубое небо.
Трещит кинокамера. И что-то рушится. Сокровенное? Похоже, что да...
— Нашла... Не я тебя сыскав, як клялся над могилой батьки. А ты сама.
Мне стыдно. Но я не могу избавиться от ощущения, что присутствую на спектакле. Проклятая кинокамера!
А Зинченко плачет. Не навзрыд, конечно. Однако две слезинки катятся по жухлым, старым щекам...
Я не выдерживаю. Я взрываюсь. Бросаю в лицо оператору:
— Прекратите! Черт бы вас побрал!
Зинченко обнимает меня. Старый, сильный человек, пропахший рыбой, ветром, потом. Как он узнал во мне дочь фронтового друга?
— Как узнал?
Значит, я портрет отца. Двойник, копия. Значится осталась после него. После или вместо?
Ночь выстлалась густо. И вода трепещет под ней, чистая, строгая и еще бескрайняя, потому что края не видно по всему кругу. Промелькнет огонь бакена, сочный, но маленький, как цветок. Блеснет крылом птица, быстро, размашисто, точно сполох молнии.
Я сижу на носу лодки. Смотрю, как прислонился к рулю Зинченко. Он теперь не кажется гигантом — обыкновенный человек с широкими плечами. И все.
Волга в дельте просторная. Рукава появляются и справа и слева, словно улицы. Не хитрость заблудиться. Но Зинченко угадывает дорогу. Конечно, не по звездам. Хотя звезды раскиданы во тьме яркие, как огни далекого города.
— Время выкроим, — говорит Зинченко, — я тебя в гарно место свезу. Бачила, як цветэ астраханский лотос?
— Нет.
— У-у, — со смехом, протяжно произносит Зинченко. — Яка роскошь! Розоватый, голубоватый... А пахнэ... И шо интересно, пытались перенести семена в другое место — ничего не мая толка. Растет тилько здесь. Наша каспийская роза...
Прохладно. Мой нейлоновый плащик греет плохо. Меж лопаток мостится холод. Я энергично двигаю плечами: раз-два, раз-два...
Зинченко бросает ватник.
— Спасибо, — говорю я.
— Скоро приедем...
Лодка идет не так быстро, как глиссер: другой мотор. Но мы обгоняем длинную баржу. Ее тянет буксир. На буксире свет выхватывает бело-голубую каюту, распахнутую дверцу, выкрашенную в густо-желтый цвет, и матроса в тельняшке. Матрос стоит возле лееров. Курит. Искры летят от папиросы, словно мошкара.
В Житное прибываем за полночь...
Село спит. Лают собаки — незлобно перекликаются меж собой. Хорошо пахнет остывшей землей, садами. Луны, по-прежнему нет, однако ночь здесь, не темная, а фиолетовая. И земля белеет, словно излучает свет. Он робкий и чуть заметный. Его хочется взять в руки...