Дикое золото
Шрифт:
– Алексей Воинович, я же все-таки не глуп. С тех пор он ко мне буквально липнет. В гости навязался, на квартире теперь бывает частенько, чуть ли не каждый вечер тащит развлекаться… и, главное, платит! У меня не хватило бы финансовых средств на столь регулярное веселое времяпрепровождение…
– Быть может, все объясняется гораздо прозаичнее? – спросил Бестужев. – Купчишка, мурло, персонаж Островского, подсознательно ищет общества интеллигентных людей? К культуре тянется? Вы ведь петербуржец, повидали мир и людей…
– Да все это ему абсолютно неинтересно! – в сердцах сказал Покитько. – Ни мир, ни люди, ни Петербург… Амёба, простите! Чистейшей воды амёба! Одноклеточный вибрион! Я
«А ведь действительно», – подумал Бестужев. Можно подумать, купчишке не с кем выпить или побродить по злачным местам… Особенно если учесть, что Даник уже наследил как раз на тех дорожках, по которым обречен идти Бестужев…
Из аптеки он вышел, имея в кармане полный список всех, с кем Покитько приятельствовал либо регулярно общался, но особых надежд на него не возлагал и попросил его проформы ради. Главный интерес – это Даник, возникающий на пути столь часто, что простым совпадением это никак не объяснить.
А впрочем, даже не Даник – главный интерес. Ларионов прав: противника нужно заставить действовать. Действовать помимо своего желания, наделать глупостей и оплошностей, попасть в поле зрения охотника.
Путь для этого известен. Нехитрый суворовский путь: быстрота и натиск. Неведомый противник тщательно просчитывает свои ходы и планирует все наперед – значит, надо вынудить его к импровизациям, к поспешности…
Не обнаружив на сей раз за собой слежки, он махнул извозчику.
– Куда, барин? – равнодушно спросил тот.
– Давай подумаем вместе, – сказал Бестужев. – Мне нужно сработать кое-что по столярной части, быстро и добросовестно. Знаешь хорошего столяра?
– А чего ж? Па-аехали!
Глава четвертая
Таежное царство
За спиной у него, за приотворенным окном, раздавались в избе ленивые гитарные переборы и довольно сносное Сёмино пение:
Ах, краса, я опоздаю на свиданье,Я не вовремя приду на рандеву.Ждет нас долгое, как зимы, расставанье,Я ведь службой государевой живу.И сложу ли я головушку в бурьяне,Иль меня златой медалью наградят,Моя доля и судьба – Петербургская охрана,Дом родной – летучий наш отряд…«А ведь он у нас романтик, – с некоторым удивлением подумал Бестужев. – Положительно романтик, что-то такое всегда в нем присутствует, хотя пятилетняя служба должна была приучить к нехитрой мысли о том, что романтики, если рассудить, нет негде, зато везде есть рутина… Впрочем, быть может, романтика попросту и есть – осознание того, что ничего другого, кроме твоей постылой службы, тебе на этом свете не нужно? У нас есть свои философы, у нас есть свои романтики вроде Сёмы Акимова, который три года назад лежал связанный в сыром лесу Эстляндской губернии, пока на его глазах осатаневшая чухна белоглазая жарила на костре казачьего урядника и полицейского пристава, ждал своей очереди, потому что ничего ему больше не оставалось, и кто же знал, что, к его планиде, вахмистр драгунского эскадрона чутьем ухватит
Он стоял у добротного забора из некрашеных досок и смотрел вдаль. Теперь только Бестужеву стало в полной степени ясно, что Ларионов был прав: здесь любые облавы бесполезны. В самом деле, нужна парочка полков полного состава, не меньше. Неширокая дорога – поистине место, свободное от деревьев, и только – уходила в чащобу, в зеленое море, плавно выгибалась вниз по склону, а вокруг, насколько хватало взгляда, до горизонта были лишь поросшие лесом сопки: те, что поблизости, – ярко-зеленые, различимые во всей рельефности деталей, далекие – скорее уж туманные силуэты, вырезанные из синеватой бумаги. Необозримость и дикость таежного пространства его, городского человека, прямо-таки поражала, слава богу, не подавляла, спасибо и на том. Приходилось делать над собой усилие, чтобы осознавать: по этим чащобам можно прошагать сотни верст, да так и не встретить живой души…
– Во-он, видите, ваше благородие? – спросил неслышно подошедший Савелий, хозяин явки на краю Аннинска.
– Что?
– А во-он, на хребте! Очень похоже, повозка с верховыми. Скоро будут здесь.
Бестужев присмотрелся. И в самом деле, на вершине далекой сопки, прорезанной дорогой так, что это напоминало винтовочный целик, двигались мелкие точечки, освещенные восходящим солнцем.
– Думаешь, они?
– А некому больше с той стороны. Непременно приисковые…
Он утвердительно кивнул и отошел, хозяйственно покачивая топором, прикидывая что-то смастерить из тонкого кедрового стволика, который держал в левой руке. Отставной унтер-офицер армейской кавалерии, как помнил Бестужев, во время революции в Чите раненный в ногу так, что со службы списали подчистую. Тут, после госпиталя, его и приметил Ларионов. Одинокий хромой унтер как нельзя лучше вписывался в образ нелюдимого бобыля, купившего избушечку на окраине Аннинска, в отдалении от города. Он, собственно, и в жизни был нелюдимым бобылем, а если присовокупить к этому вполне понятную лютую ненависть к изувечившим его революционерам, хозяин явки получился идеальный. Гитара лениво позвякивала:
Ах, краса, я пред тобою чистый,Знала б, как мой путь опасен и тернист.Злой кинжал на меня точат анархисты,Целит бомбою в меня социалист.Я тебя, краса, покину утром рано,Когда только занимается заря.Моя доля и судьба, Петербургская охрана,Мне приказ дала беречь государя…Бестужев бросил окурок, притоптал его сапогом и вернулся в избу. Пантелей ворчал:
– Вечно ты, Сенечка, поступаешь против здравого смысла, даже в стихах. Ну кто это тебя, ветрогона, посылает государя беречь? На то, чтобы беречь государя, есть дворцовая охрана, куда таких вертопрахов не берут…
– Темный вы человек, господин Жарков Пантелей Провыч, – отмахнулся Семен. – Не понять вам, что такое поэтические вольности.
– А по мне – так пропади они все пропадом, эти вольности, в том числе и поэтические тоже. С вольностей все и начинается. Сначала вольности, потом бомбисты… И вообще, попробовал бы в мои младые годы, при государе Александре III, справный филер стишки распевать под гитару о своей службе… Розог бы отведал, точно тебе говорю…
– Меняются ж времена, Пантелей.