Дипломаты
Шрифт:
– Жить будет? – спросил Петр.
– Дадим жизнь, будет, – ответил врач, не глядя на Петра. Встал и пошел вон из комнаты, словно приглашая идти за ним.
Петр пошел вслед, но в коридоре, который все еще был погружен во тьму, его остановил голос врача.
– Вы должны знать: ей очень плохо – брюшной тиф, где-то напилась плохой воды. Нет тифа злее, чем тиф… восемнадцатого года!.. Сердце… оно у нее и прежде было не богатырским, а тут!.. – Врач потряс кулаками и беспомощно опустил. – В общем, нужны ум и глаз день и ночь. И еще: отлучаться, даже как я сейчас, нельзя, отлучишься – убьешь!
Врач ушел. Петр продолжал стоять в темноте. Тишина мягко обтекала его, железная тишина белодедовского
– Я все слышала, – сказала она, и он вдруг почувствовал у себя на груди ее руку. – Что, если этим человеком буду я?
– Каким человеком? – Он еще не очень понимал.
– Тем, что на дни и ночи…
Елена точно приковала себя к никелированным прутьям Лелькиной кровати, к сумеркам комнаты, затененной остролистой ивой. Где-то на исходе первой ночи невидимо сомкнулись ночь и день. Сомкнулись и точно обрели один цвет, цвет желтого электричества, ярко-охристых стен, белесых простынь и изжелта-карих глаз Лельки, хотя в иное время они, наверно, были серыми…
100
В парадную дверь постучали. Стук был недолгий, но крепкий – стучали кулаком. Пошел открывать Петр. В дверях стоял красноармеец с винтовкой-трехлинейкой. А рядом чернобородый с проседью Вакула.
– Вот умолил человека доброго (кивнул он на часового) зайти в дом родимый – может, сухарей дадут на дорогу… Еду-то вон куда! – махнул, он рукой и присвистнул.
– Ну что ж, заходи, сухарей, пожалуй, наберем, – молвил Петр и искоса посмотрел на брата – тот же полувоенный френч цвета хаки и брюки галифе, однако все несвежее, обносившееся. – Только мать не пугай да еще вот… Лельку.
Видно, Вакула почуял, что при имени сестры брат запнулся.
– Лелька… или случилось что? – приободрился он и сразу стал хозяином положения.
– Сухарей мы тебе припасли, – ответил Петр и быстро вошел в дом.
Вакула оглянулся на часового, точно искал у него защиты от брата.
– Ты заходи, служивый, заходи, и тебе сухарей найдется.
Вакула не вошел, а вбежал в дом, устремился в Лелькину светелку и тут же возвратился обратно.
– Или нет Лельки дома?
– Нету, – сказала мать, вплывая в комнату и растирая ладонями щеки – она знала, что сон, как бы он ни был хорош, перекрашивает ее в желтый цвет.
Братья сели за стол, сели лоб в лоб, мать заняла место между ними. Взглянешь – не нарадуешься, нет семьи дружнее.
– Ну, чья взяла? – вдруг не сказал, а взвыл Вакула.
– Это ты о чем? – спросил Петр, он и в самом деле не очень понимал брата.
– Как будто и не понимаешь? – Он подмигнул матери. – Нет, серьезно не понимаешь?
– Не понимаю.
Он приподнялся, точно желая рассмотреть солдата, сказал:
– А все о том же. – Он вновь подмигнул матери. – Немец-то, немец-то ухватил за палец, потом хвать за локоть, а теперь, того гляди, голову откусит. Чья взяла? Нет, ты скажи при матери: чья взяла? – Он ткнул мать локтем. – Мать, не дашь ведь покривить душой?
Но мать хмуро смотрела на Вакулу.
– Будет, – произнесла она. – Скажи слово человечье.
Он расстегнул и застегнул ремень – щелкнула бляха, звонко хлопнула кожа.
– Я скажу, скажу… Вот послушай, мать, разве это слово не человечье? – Он опять приподнялся на цыпочки, будто хотел удостовериться, продолжает свою трапезу часовой
Мать зябко повела квадратными плечами.
– Будет, – произнесла она.
Но он, видно, долго копил все, что хотел сказать до конца.
– Добро бы немец был в соку и силе, а то хворый, совсем хворый, не сегодня-завтра ноги протянет, богу душу отдаст. Вместо того чтобы трахнуть его с ходу, с маху и пришибить, мы его на костыли поставили, а того не понимаем, что костыли не спасут. Не вы трахнете, другие найдутся, а будете мешать – ты чего глядишь на меня зверем? – и вас достанем! Не я – другой достанет! Ты понимаешь, что такое социалист-революционер? В нем и ярость и ум народа. Ты думаешь, миновал июль и все кончено? Нет, июль повторится в августе, а август в сентябре. – Он предусмотрительно отодвинулся от стола. – Ты мне ничего не сделаешь, не со мной будешь иметь дело, с охраной моей.
Но и того, что он уже сказал, наверно, было достаточно, чтобы гнев свел скулы и кулаки Петра – он кинул прочь стул.
– Тищенко! – окликнул Вакула красноармейца. – Наш час вышел, пора, пора. – Вошел часовой, увязывая на ходу мешок. – Бери свою пушку и веди меня, – сказал Вакула, оглядывая смеющимися глазами брата. – Только, чур, сторожи, а то разные чужие тут ходят, мирных людей пугают. – Он остановился. – Ты думаешь, июль кончился? Ему и летом, и осенью конца не будет. Нынешний июль високосный, в нем сто дней!
Вакула ушел. Петр вспомнил тот июльский вечер, когда в Неглинном проезде увидел арестованных, идущих под конвоем, и пытался разыскать среди них Вакулу. Вспомнил, как тревожился и жалел брата, забыв про все обиды. Вспомнил и выругал себя, что готов был простить Вакуле то, что, наверно, прощать не надо.
101
Не прошло и полугода, как наркомат переехал в Москву, а в нем уже возникли свой ритм жизни, свой быт. С этажа на этаж шествует пышноусый старик с внешностью румынского короля Кароля. «Ковры пора убрать! – произносит он, похваляясь баритоном. – Пусть летом ходят по мрамору!» Трое парней в черных костюмах и в таких же черных негнущихся шляпах волокут вализы, сшитые из крепкого брезента. «Эх, тяжел ты, мешок дипломатического курьера!» У окна, выходящего на площадь, столпотворение: корреспонденты пытаются занять позицию с утра – по слухам, у Чичерина должен быть новый германский посол. Стайка юных женщин, совсем юных, носится по площади – то ли жены молодых дипломатов, то ли их невесты. Подобно корреспондентам, у них все смутно: ни точной позиции, ни точных часов встречи. По лестнице сбегает наркоматский портной. «Кто шьет сегодня фрак с шелковыми лацканами? – спрашивает он, выставив указательный палец и стремительно наматывая на него сантиметр. – Нет, вы скажите мне: кто?» – настаивает он и так же стремительно принимается сантиметр разматывать. «Какой там, к чертовой матери, фарфор, когда жрать нечего! – вопрошает человек в сапогах, медленно шагая по лестнице со стопкой тарелок из тончайшего фарфора, и каждый его шаг отдается грозным эхом: „гох!.. гох!“ – Вчера дали полфунта, а нынче осьмушку! Вот грохнул бы всю эту батарею об пол, вот тебе и на двенадцать персон!» Дамы в пыльных бархатных шляпах почти шарахнулись в сторону: «Господи, кто сегодня в России знает латынь? Вымерли, как мамонты!»