Дипломаты
Шрифт:
– Ленушка… Елена!
Налетел ветер и медленно растер голос на голых камнях вместе со скупой пригоршней снега.
Илья стоял у распахнутых ворот без пальто, в ночных туфлях, простоволосый, всматриваясь в дальний конец улицы, туда, где ветер грозил пустым кулаком уличного фонаря невысокому питерскому небу. Вот она беда, что уже пошла в атаку на дом Репниных!
А в сознании Елены жили слова Патрокла. Надо было очень хорошо знать Елену, чтобы обратиться к этим словам. Всю дорогу, пока она мчалась в тот конец города, ее знобило, на сердце наплывали
Елена была у дома Кокорева, когда уже рассвело. Она безбоязненно позвонила, но на звонок не отозвались. Только теперь Елена вспомнила, что мать Василия накануне уехала в Кувшиново за мукой и пробудет там дня два. Она позвонила еще и еще – нет ответа. Быть может. Василий ушел от Репниных в Смольный, а возможно, так уснул, что ничего сейчас не слышал. Она набралась терпения и позвонила в третий раз, позвонила настойчиво – в доме было тихо. Она уже пошла прочь, бесконечно усталая и сникшая, когда услышала, как открылась дверь.
В дверях стоял Василий. В шинели, без сапог, белый вихор вздыблен, но в глазах нет сна – видно, беспокойство уже перекинулось от Елены к нему.
– Что ты так?
То ли взгляд ее был грозен, то ли он вдруг застеснялся своего вида – Василий отпрянул, и Елена вошла в дом.
Он принялся целовать холодные руки, но она отстранила его.
– Я очень озябла, дай мне чего-нибудь горячего.
А потом они сидели в его комнате над пылающим чаем, и она говорила, не глядя на него:
– Сейчас согреюсь и все скажу, только согреюсь.
Она как-то потемнела и ожесточилась за эту ночь, кожа лица стала серой. Она пила чай, не отнимая стакана ото рта, торопясь допить.
Он уже почуял недоброе и зло ощетинился. Этот жест, которым она отстранила его, был откровенно неприязненным.
Она вздохнула, как вздыхает человек, который собрался говорить, а потом вдруг раздумал.
– Я очень верю в тебя и тебе, Василий, – наконец произнесла она без запинки. «Так гладко можно говорить, – мелькнуло у него, – если ты все это обдумал». – Скажи мне все напрямик, как бы ни было тяжко, напрямик скажи, – повторила она, а он вновь подумал: «Видно, всю дорогу от Черной речки до Леонтьевского она твердила эти слова, иначе не произнесла бы их так храбро».
Она допила чай, но не отняла рук от стакана – все еще было зябко.
– Верно говорят, ты не просто красный, а тайный агент красных? – спросила она и впервые взглянула ему в глаза.
Кокорев улыбнулся – не случайно ему померещилось в этой встрече недоброе.
– Верно, агент, – сказал он и протянул к ней руку.
– Ты не тронь меня, – сказала она, отводя руку. – И ходил с обыском к Поливановым? – Она недобро взглянула на него.
– Это каким Поливановым… на Моховой? Разумеется, ходил и арестовал сундук с золотом, – пояснил он, улыбаясь.
– И не только сундук с золотом, но и самого Поливанова, так? – спросила она.
– Арестовал Поливанова, – сказал он и неожиданно для себя заметил,
– Как ты мог это?
Она плакала, охватив голову руками, и чудесные волосы точно расплескались.
– Елена, послушай… – устремился он к ней. Ему было и смешно и больно. – Только послушай и поймешь меня, – говорил он и, дотянувшись ладонями, вдруг ощутил желобок на спине, и ему стало жаль ее. – Я верю, ты поймешь меня, – сказал он, но Елена вдруг привстала.
– Хочу тебя спросить еще, – сказала она. – Ты решился на все это… по своей воле?
– По своей, разумеется.
– Если ты способен лишить человека свободы. ты способен лишить его и жизни… да?
Он стоял у распахнутой двери и видел, как она шла вдоль кромки тротуара, присыпанного скудным городским снежком, и сильный сквозной ветер, казалось, покачивал всю ее. Она была очень слаба в эту минуту и необыкновенно сильна – он знал ее настолько, чтобы понимать это.
67
Настенька была на распутье. Вот уже третий день в доме Репнина готовились к отъезду в Москву. Собирались все: Илья Алексеевич, Елена. Егоровна. Московский дом Репниных на Остоженке занимали дальние родственники, которые готовы были выехать по первому требованию хозяев. Репнин говорил, что Елена приняла это известие без энтузиазма, однако заметила, что ее дом там, где дом ее отца. Илья, наоборот, был воодушевлен, он полагал, что издревле Репниным больше везло в Москве, чем в Питере. Егоровна следовала за Еленой.
Настенька была в смятении.
Она не знала, что ей ответить Жиллю, который обстреливал ее письмами и телеграммами. Она не знала, что ей делать с питерским домом. Она не знала, что отвечать деверю, который грозил явиться вновь. Она не знала, что отвечать питерским друзьям, которые все еще пытались что-то советовать. Она знала единственное: она любит так, как никогда и никого не любила, а потому готова предать анафеме и дом, и Жилля, и Бекаса в придачу.
Она сказала, что едет, и тотчас, точно услышав это слово, явился мальчик из храма святой Екатерины на Невском и сказал, что ее просит к себе настоятель. Она пошла, не раздумывая.
Каноник Рудкевич ее не страшил, а разговор с ним никогда не был для Настеньки обременителен. Он казался ей самым светским из всех светских и никогда не говорил о боге. Больше того, все его увлечения, по крайней мере доступные постороннему глазу, никакого отношения к церкви не имели. Настеньке определенно импонировал характер настоятеля – Рудкевич был постоянно полон сил, неизменно деятелен. Иногда даже казалось странным, каким образом этот человек может быть всегда одинаково бодр. Когда он являлся к Шарлю, больше всех была рада Настенька. Нет, Рудкевичу не сопутствовала благостная тишина, наоборот, с ним приходила жизнь, очень земная. Он был высок, широк в плечах, когда ходил, загребал руками, как человек, которому некуда девать свою силу, брился наголо и был неравнодушен к ослепительно-белым сорочкам. Смеясь, он закидывал голову и весь розовел, нет, не только нос, щеки, подбородок, но и голова, затылок, шея – все становилось ярко-розовым, все было полно здоровья и силы.