Дипломаты
Шрифт:
Ну вот, Настенька не вошла еще в дом, а семья Репниных выглядела сейчас куда более сплоченной, чем некоторое время назад; в извозчичьей пролетке женщин усадили под верхом (моросил дождь, прерывистый, апрельский), а братьям пришлось сесть напротив. Да, впервые за столько месяцев братья сидели плечом к плечу, являя редкое единодушие.
Пока пролетка катила по московским булыжникам и торцам от Николаевского вокзала к Остоженке, Настенька не проронила ни слова. Она была благодарна судьбе, что шел дождь и на улицах было мало народу. Казалось, если и ей суждено совершить грех в самом первородном и тяжком виде, она это сделает только теперь, когда переступит порог репнинского дома, ее нового дома. Где-то здесь ляжет резкая черта, отделяющая прежнюю жизнь от будущей. До того как она переступила этот предел, никто не отнимал у нее возможности
И все-таки, когда Ревнив полушутя-полусерьезно подал ей руку и они поднялись на крыльцо старого репнинского жилища, она просияла. Это же счастье – войти вот так с любимым в его и твой дом. И эту улыбку заметили и Елена, и Илья Алексеевич, и Егоровна, стоявшая у раскрытой двери, и все улыбнулись. Это придало ей силы. Она переступила порог с той лихой и светлой отвагой, с какой человек переступает новый рубеж в жизни.
Илья Алексеевич приподнял короткий, с ямочкой подбородок, намереваясь произнести нечто торжественное, потом неожиданно махнул рукой, взял Настеньку под руку и, оставив брата одного, пошел по дому.
А потом Елена приняла ее из рук Ильи и повела показывать ту маленькую комнатку, которую показывал накануне Патрокл, а из комнаты этой они перешли в галерею и кухню, а из кухни в сад. Сад еще был обнаженным, только сирень уже выстрелила бледно-зеленые ворсистые почки. Сад был еще голый, но уже полон птичьего гама.
– Вам будет хорошо у нас, – сказала Елена, и глаза ее вдруг повлажнели.
Они стояли в тишине сада и плакали крупными и молчаливыми слезами. Было в этих слезах и сознание, что вопреки всем невзгодам желали, и сострадание к своей женской слабости, и тревога, и робость, и счастье. Они бы так плакали долго, если бы рядом не оказался Николай Алексеевич.
– Боже милостивый, что это еще такое?
Репнин ушел, а они еще долго не могли вернуться в дом. Небо оторвалось от земли, кое-где даже посветлело. Смолкли шумы города. Стало и теплее, и тише, и спокойнее. Из дома донесся бойкий ритм польки-бабочки. Это Илья Алексеевич завел мощный «Циммерман», под усиленные рупором вздохи граммофона могла бы танцевать вся Остоженка. «Циммерман» вздыхал, вожделенно замолкал, шептал и вновь вздыхал, и звал женщин в дом, а Настенька и Елена не торопились – что-то еще не было сказано такое, что было и у одной и у другой на сердце и что не в силах были объять слова.
– А я тебя не отпущу из дому, если даже будешь просить, – сказала Настенька воодушевленно, обхватив плечи Елены. – Да, да. если даже придет час, а вместе с ним человек, может, хороший человек, все равно не отпущу… веди его сюда.
– Человек… человек… – произнесла Елена так, будто бы все было за какой-то далекой гранью, где начинается нечто призрачное, что, быть может, существует, а возможно, создано воображением.
Илья Алексеевич устремился к Настеньке, едва она вошла в дом, подхватил и повлек по большому кругу, танец дал и дыхание и силы. Граммофон играл, Илья Алексеевич видел, как разгорается огонек в глубине глаз Настеньки, как огонек этот упал на щеки яркой ветвью, густой, не убывающей в силе. А Настенька видела в распахнутую дверь стол, накрытый крахмальной скатертью, и на нем внушительную для нынешней суровой поры рать пирогов Его ровны. Илья Алексеевич мчал ее по кругу, победив сердцебиение, а она внимательно следила за всеми, кто стоял поодаль и наблюдал. В глазах Елены она увидела восторженное внимание, Егоровны – хмурую задумчивость, Николая… Нет, его глаза сейчас не видны. Он наклонился над письменным столом, и видны срез лба и губы, сейчас почему-то бледные, но вот он выпрямился и она вдруг почувствовала, как по нему соскучилась. Скорее бы конец и граммофону, и танцам, и пирогам. И к чему все это задумали, когда надо было, как велит сердце: она и он, только.
Уже за полночь, когда встали из-за стола, вышли в сад все вместе и долго слушали, как мягко шумит ветер прошлогодней листвой и перекликаются во сне птицы. И все, казалось, отступило куда-то прочь, и города,
– У тебя нет ощущения простора и… воли? – спросил он.
Она дотянулась губами до его губ.
– Я хочу, чтобы оно у меня было, – сказала она.
Настенька обернулась и вдруг увидела, что в доме уже погасли все огни, все, за исключением одного – лишь окно их комнаты было освещено. И она вдруг подумала, что предел, за которым у нее начнется новая жизнь и о котором она думала там, у порога дома, ей еще предстоит переступить.
70
Репнин решил не откладывать встречи с Чичериным и отправился в Наркоминдел на следующее же утро. Он понимал, что это утро могло быть началом новой работы. «Наверно, в Питере все это совершилось бы труднее», – думал Репнин, спускаясь к Пречистенскому бульвару. То ли потому, что все, что надо было пережить, пережито, то ли потому, что сегодня этому событию сопутствовало счастье его личной жизни и все перекрасило в свои краски, но на душе Николая Алексеевича было спокойно. Он подумал, что дипломаты стран Согласия, выехавшие из Питера раньше, чем его покинуло правительство, наверно, уже прибыли в Вологду. Разумеется, испокон веков в Москве существовали генеральные консульства, по крайней мере у великих держав, однако консульство не посольство, а консул даже по официальному статуту не дипломат. К тому же в этом жесте стран Согласия (в них дело, только в них!) было нечто дискриминационное. Отстранившись от прямых контактов с революционным правительством и поручив все дела консулам, союзники точно хотели сказать: «Большее не позволяет нам сделать ни наш престиж, ни отношения с внешним миром». Но жест союзников, как понимал его Репнин, говорил и об ином: «Вопрос о признании решительно снимался».
Репнин перешел мостовую и готовился подняться на тротуар, когда справа, у рекламной тумбы, увидел Илью. В руках у него были газеты. Как и в Питере. Илья начинал день с похода за газетами, с чтения прокламаций и афиш, которыми за ночь оклеивался город. Илья заметил Николая первым и, не отрывая глаз от рекламной тумбы, наблюдал за братом. Глаза Ильи были пасмурны – они все понимали: и куда держит путь Николай, и как значительно для него это.
Репнин прибавил шагу – братья разминулись. Репнин заставил себя не думать о брате, хотел заставить себя. «Как бы то ни было, надо изучить документы, – решил Репнин. – Прочесть все, что надо прочесть о нынешней позиции союзников. Каждое серьезное дело надо начинать с чтения документов».
Репнин свернул налево и тихими арбатскими переулками пошагал на Спиридоньевку. Шел, думал: нет более русского города. Москва выглядит почти обыденно, но почему тогда такая сила сокрыта для Репнина в этом городе? Вот хотя бы эта улочка. Неожиданно просторные дворы со скамьями, врытыми в землю, и дубом в три обхвата, укрывшим все вокруг зыбкой кровлей. Особняки, построенные еще в том веке, прежде белостенные, теперь белесые и серые. Крыши, не очень новые, крашенные зеленью и охрой, и на чистом поле стены березка. Издали она кажется нарисованной. Трубы на домах, как дубы, тоже едва ли не в три обхвата, построенные на века, и синие клубы дыма, которые невысоко движутся над городом. Церквушки, церквушки, одна меньше другой. Все очень обыденно и просто, но тогда почему так тоскливо и радостно тревожится сердце и почему такая сила сокрыта в этом городе для Репнина?
Москва – патриархальная, дедовская, Николай Алексеевич так хочет сказать, старорепнинская.
И неожиданно – Спиридоньевка. И здесь, на Спиридоньевке, многое напоминает арбатские переулки. Особняки, крытые беленым тесом, как на Арбате, дворы с дубами и вязами. Церковки злато- и серебряноглавые, расписные (церковь Спиридония, что на Козьем болоте), с выводком деревянных домов – жилище настоятеля, дьякона да псаломщика, жилище просвирни. Но здесь и нечто необычное: точно корабли, потревожившие спокойную московскую воду, выстроились на Спиридоньевке новые особняки. Они не вплыли, а вторглись в кирпич и дерево старой Москвы, растолкав сильными боками все вокруг, где сплющив и смяв, а где обратив в пыль и щепу. Вторглись и замерли, радуясь добротности металла и камня, в который закованы, весомости имен, высеченных на камне: Рябушинский, Морозов, Тарасов… Дом, куда сейчас держал путь Репнин (Наркоминдел был там), находился на углу Спиридоньевки и Патриаршего переулка и принадлежал Гавриилу Тарасову.