Дипломаты
Шрифт:
Репнин испытал нечто похожее на беспокойство при этом имени. «Гавриил Тарасов, – повторил он, – Тарасов!» Репнин вспомнил историю о стремительном возвышении четырех братьев, которую как-то рассказывал ему Илья, историк), в которой климат России двадцатого века отразился достаточно. Армяне – горцы, чьим родным языком был черкесский, они начали торговлю забавной мелочью, которую, по преданию, расположили на табурете, установленном на людной улице степного города. Через тридцать с лишним лет они внесли табурет как реликвию в особняк на Спиридоньевке, который правильнее было бы назвать дворцом. Один бог знает, каким был этот путь из степного города в древнюю русскую столицу. Москва не изумилась
В подъезде было темно и холодно. Пахло тесом, где-то шумел рубанок, что-то срочно перестраивали. Секретарь Чичерина сказал, что у Георгия Васильевича прием, и вручил Репнину ключ от будущего кабинета. Репнин отыскал кабинет, отпер и, к удивлению своему, обнаружил в нем секретер, шифоньер, шесть полукресел, все из одного гарнитура, а также фарфоровую настольную лампу, миниатюрную и нарядную, очевидно, все это принадлежало семье, судя по всему богатой, которая накануне выехала отсюда. Впрочем, стопка визитных карточек, ненароком найденных Репниным в ящике секретера, указывала на это безошибочно – уже после Тарасовых здесь осели беженцы из Петрограда.
– Николай Алексеевич, вот где довелось встретиться!
Репнин обернулся: после солнца непросто разглядеть человека, стоящего в дверях.
– Здравствуйте… да неужели я так изменился?
Репнин шагнул человеку навстречу – Маркин!
– Давно замечено, ничто не способно так переиначить и душу, и лицо человека, как дипломатия. Николай Григорьевич.
– А вы полагаете, я уже дипломат? Я так не думаю.
– Простите, почему?
– Я был дипломатом, пока не надо было сидеть за столом. А сейчас вам дали стол, да и мне, говорят, облюбовали. Не стол – четырехвесельная шлюпка.
Репнин рассмеялся.
– Так это же знак признания.
Маркин помрачнел.
– Ко мне это признание могло бы прийти и позже – так лучше.
– Как это понять, Николай Григорьевич?
– Понять нелегко, Николай Алексеевич…
Маркин сощурил глаза – казалось, в них отразилось само апрельское небо, его простор.
Репнин подумал: а ведь он был добрым приятелем Настеньки, быть может, другом Чем-то она отличила его от всех прочих учеников. Не в синих же глазах дело. Есть в нем и ум, и такт, и тот простой и ясный взгляд на жизнь, когда человек знает, что ему надо. В той среде, к которой принадлежала Настенька, таких было немного.
– Хочу знать, как пахнет буря, а заодно посмотреть на жизнь, набраться ума-разума. Человеку важно не переоценить
– И не недооценить, – сказал Репнин.
Маркин помолчал, повторил убежденно:
– Не переоценить.
Маркин протянул руку, но Репнин не торопился ее пожать. Приход этого человека в его новый дом был бы приятен Репнину, да и Настеньке тоже.
– Анастасия Сергеевна не раз о вас говорила. Не зайдете ли к нам как-нибудь.
– Анастасия Сергеевна? – Он улыбнулся, будто вспомнил что-то очень давнее. – Я бы пришел, да ведь время все вышло.
– Да неужели так прямо в дорогу?
– В дорогу.
Репнин задумался.
– Я что-то не понимаю, Николай Григорьевич. По-моему, вы здесь очень нужны.
Маркин засмеялся.
– Главное, не переоценить себя.
Маркин ушел, а Репнин долго не мог успокоиться. Как тогда, на Охте. в родительском доме Настеньки, Репнин не мог не подивиться мудрой скромности этого человека, его цельности и тому, как благородно и сильно он смотрит на жизнь. Почему он решился пригласить Маркина в дом? Из всех, кого он встретил в эти ненастные месяцы и кто для Репнина представлял тот мир, именно его?
71
– Ты помнишь. Николай, разговор о грозных кортиках, который был у нас с тобой еще в Питере, кажется, в Смольном? – услышал Репнин в телефонной трубке голос Чичерина, как всегда в поздний час неожиданно громкий. – Ты имеешь возможность повторить все свои возражения, – заметил он, смеясь. По тому, как произнес Чичерин эти слова, нарочито громко, с вызовом, Репнин понял: Георгий Васильевич в кабинете не одни. – Я жду тебя. – Однако он сказал не «мы», а «я» – что-то от игры, озорной и неловкой, в какую играют только взрослые, свойственно и Чичерину, иначе погибнешь в этот поздний час.
– Входи, Николай Алексеевич, мы заждались тебя, – сказал Чичерин, едва Репнин открыл двери чичеринского кабинета: сочетание дружески-фамильярного «ты» с именем и отчеством было для отношений Репнина и Чичерина необычным и показало Репнину, сколь своеобразна обстановка.
Репнин вошел и в глубине кабинета в свете настольной лампы рассмотрел фигуру Дзержинского, низко склонившегося над журнальным столиком, устланным большой географической картой, края которой, свешиваясь, лежали на полу. Увидев Репнина, Дзержинский встал и, пытаясь разогнуть спину, замер, ссутулившись. Видно, полтора месяца, прошедшие со времени последней встречи, были для Дзержинского нелегкими – лицо потемнело, в глазах прибыло горящих углей.
– Однако в наших встречах есть известная закономерность, – сказал Репнин, здороваясь. Репнину казалось, что ему следует расковать неловкость, которая была при их встрече прежде и, очевидно, будет сегодня.
– Закономерность уже потому, что они происходят ночью? – спросил Дзержинский, рука у него была приятно прохладной.
– Все значительное возникало ночью, – сказал Репнин.
– Не было бы ночи, не было б и тайны, – засмеялся Дзержинский. – Дипломатической, – добавил он. – Ведь тайна – душа каждого дела, не так ли?
Репнин смешался: что-то в этих словах было знакомое.
– Душа… душа… – произнес он.
Чичерин пододвинул к журнальному столику кресло. Репнин сел.
– Чаю хочешь, Николай? – спросил Чичерин.
– Да, пожалуй, – ответил Репнин, заметив, как Дзержинский потянулся к стакану с чаем, впрочем уже остывшему.
Наступила пауза, чай помогал ее продлить.
– Кортик оказался и в самом деле оружием грозным, – заговорил Чичерин, заговорил так, точно предыдущий разговор о кортике и дипломатах был только что прерван. – Международное право обогатилось новым термином: заговор послов. Впрочем, не будем голословны, – взглянул он на Дзержинского.