Дитя души. Мемуары
Шрифт:
Письмо 3-е
Я очень люблю отыскивать у наших светских поэтов православные христианские мотивы. Ты уже заметила, я думаю, из моих прежних писем.
У Кольцова, у Пушкина их много. Но у Лермонтова больше всех. «По небу полуночи Ангел летел» – прекрасно, но христиански не совсем правильно. В нем есть нечто еретическое; это идея о душе, приносимой извне на эту землю «печали и слез». Это теория Платона, а не христианское понятие о появлении души земного человека впервые именно на этой земле.
Зато «Молитва», «Ребенку», «Ветка Палестины», некоторые места из «Купца Калашникова», из самого «Демона» могут выдержать самую строгую православную критику и благоухающей поэзией своей могут сделать иному сердцу больше пользы (видишь, как это понимание пользы шатко: статистик твой скверный сказал бы – вреда), больше пользы, я говорю,
Есть у Лермонтова одно стихотворение, которое ты сама, я знаю, любишь… В нем надо изменить одну лишь строку (и, мне кажется, он сам изменил бы ее со временем, если бы был жив), и тогда оно прекрасно выразит состояние моей души теперь. Без этого изменения, сознаюсь тебе, оно теперь было бы мне противно, ибо напомнило бы мне все то, о чем я так рад забыть:
Выхожу один я на дорогу —Сквозь туман кремнистый путь блестит.Ночь тиха, пустыня внемлет Богу.И звезда с звездою говорит.Да! Для меня теперь жизнь на Афоне почти такова.
В последнем письме моем я говорил о том, что и в обителях, и в пустыне человек не может достичь полного спокойствия. Борьба и горе, ошибки и раскаяние не чужды ему везде. Я говорил о той внутренней, духовной борьбе, которая есть удел каждого честного, убежденного инока.
Но ты не думай опять-таки, что монастырь есть какой-то ад. Это опять будет крайность. Не Эдем нерушимого земного спокойствия и не ад. Монастырь есть жилище человеческое, с особыми горестями и особыми наслаждениями. Человек, чтобы иметь эти особые радости, решается на особые, сопряженные с ними, горести, стеснения, падения и подвиги. Вот и все.
Мне, как непостриженному, как гостю, достался пока еще один только благой удел… Созерцание, беззаботность обо всем внешнем, о материальных нуждах, например, по временам почти полное приблизительное спокойствие…
Уж не жду от жизни ничего я,И не жаль мне прошлого ничуть,Я ищу свободы и покоя,Я б хотел забыться и заснуть.Но не тем холодным сном могилыЯ б желал навеки тут заснуть.Чтоб в груди дрожали жизни силы.Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь,Чтоб всю ночь, весь день, мой слух лелея,«Мне про Бога» сладкий голос пел,Надо мной чтоб, вечно зеленея,Темный дуб склонялся и шумел.Не думай, однако, что и вид других, вид настоящих монахов внушает скуку, тоску или какое-нибудь постоянное сожаление.
Есть минуты, в которые действительно на них тяжело смотреть. Например – великим постом; и особенно в Страстную неделю. Тогда в самом деле непривычному человеку страшно немного смотреть на эту нескончаемую службу в храмах, на эти бессонные ночи и на полное воздержание от пищи и пития в иные дни. Только певчим, для поддержания их сил, дают в такие дни по куску хлеба.
Но когда вспомнишь, что этих людей никто здесь насильно не может удержать, что у многих есть даже и хорошие средства к жизни, которые они могли бы себе возвратить из кассы без всяких юридических препятствий (о нравственных я не говорю)… тогда и эти дни слишком тяжелого, хоть самовольного подвига, производят совсем иное впечатление. Люди хотят этого сами; они рады этим тягостям, они не хотят отказаться от них…
Воля твоя! Но презренны и смешны становятся рядом с такой идеальной жизнью, с такими идеальными радостями ваши «каскадные» увеселения, ваша нынешняя, средней руки, мелкая, дряблая роскошь из картона, бронзы и папье-маше!..
Зато как все веселы на Пасхе! Впрочем, о Пасхе я уже прежде писал тебе.
В обыкновенное время многолюдная, хорошо управляемая киновия производит на посетителя успокаивающее и скорее даже веселое впечатление. В киновии унынию мало места. Взаимные примеры, обоюдное возбуждение; довольные, спокойные лица; каждый знает свое дело, у всякого свое разумно выбранное назначение. Самый вещественный из трудов облагорожен своим духовным смыслом. Дрова ли ты рубишь, или землю роешь в саду и винограднике, комнату ли ты метешь, хлебы ставишь в печь, управляешь ли ты небольшим имением монастырским, даже за чертой Афона, – и там входишь в сделки с мирянами, продаешь и покупаешь, нанимаешь работников и рассчитываешь их; быть может, иногда даже споришь и ссоришься с ними; при всех этих трудах, вовсе не духовного свойства, тебе ежеминутно присуща мысль, что ты трудишься не для себя и не для труда самого (как советуют многие нынешние материалисты; что за скука!), но для обители, которая тебя приняла в свою среду. И если
И вот, когда случится мирянину, погруженному в «житейские попечения» до невозможности какого бы то ни было богомыслия, увидать перед собой в наше время высокого подвижника в пещере или лесной хижине, подвижника, которого вся жизнь, все попечения – только одно это богомыслие, как бывает поражен и тронут этот далеко удалившийся от духовного настроения человек!.. Мне скажут на это: «Да, пустынник, быть может, и полезен в этом смысле; но обыкновенный монах? Монах рабочий, хозяйственный, практический монах, хлопотун по соборам и доходам обители? В нем-то какая святость!?» Пустынник этот (повторяю я) вышел на свободное пустынножительство, послуживши смолоду покорно или другому пустыннику-старцу, или многолюдной общине. Аскет нужен как путеводная звезда, как крайнее выражение православного отречения и нам, монахам-непустынникам, и многим мирянам, которых воображение требует сильных впечатлений. Аскет нужен мирянам и Церкви; монастырь нужен аскету; он изредка придет в обитель; он причастится в ней, он побеседует с духовниками; он и сам подаст им советы, если они его спросят. Монастырь нужен и мирянину, как посредствующее звено между городской роскошью и сырой пещерой пустынника. Богатый горожанин хочет видеть пустынника. Он приехал издалека. Где он успокоится и отдохнет? Где ему будет ночлег, гостеприимство; где та беседа, которая ему нужна? Конечно, не в самой пещере или хижине аскета. Строгие, истинные аскеты (какие и теперь существуют, слава Богу) не любят посещений. Они как огня боятся репутации святости. Придите – они не прогонят вас, они будут и говорить с вами, но, конечно, не будут зазывать к себе. Зачем им посетители? Одно смущение! Денег они не берут; питаются иные от какого-нибудь рукоделья, посылая, например, послушника своего продать на базаре деревянные ложки своей скромной работы; другие и того не имеют, а ожидают, чтобы им из монастыря соседнего дали сухарей. Живут они на Афоне в таких местах, которые доступны не всякому человеку и не всякому здоровью. Вот, например, как описывает один лично знакомый мне автор, человек очень правдивый и умный, образ жизни и жилище строгого афонского отшельника.
«Испытавши все степени трудов и лишений пустынной в диких местах, жизни, о. Пахомий наконец вселился в упоминаемой выше пещере, в которой никто из обыкновенных людей жить не может; так что самые строгие отшельники дивятся его необычайной решимости и самоотвержению.
Но нужно было о. Пахомию получить еще от духовника благословение на водворение в новой пещере. Желая, чтобы духовник выслушал его без предубеждения и отечески, о. Пахомий стал говорить, что, проживая временами в такой-то пещере, не ощущает никакого вреда и проч., – и убедил наконец духовника пойти с ним и посмотреть его пещеру. На месте, выслушав опять исповедные слова старца, – что он ощущает великую пользу от совершенного удаления от всяких попечений и что избранная им пещера вполне соответствует его духовному настроению, – духовник соизволил его желанию и благословил водвориться ему в этой пещере, но только в виде опыта, а если не сможет жить, то переселиться вниз – ближе к морю. Много прошло времени, пока духовник окончательно благословил о. Пахомия водвориться в пещере.
В этой пещере сухо и тепло бывает только зимою, когда заметает ее всю совершенно снегом. Недавно кто-то снабдил о. Пахомия рубашкою или двумя, обувью, постилкою, подрясником и рясою; все это вместе со священными книгами, какие он имеет, бывает тогда только сухо, когда вывешивается на солнце, ибо в пещере сырость, и сырость всегдашняя. Некоторые из ревнующих подражать жизни его решались проводить у него малое время; но, как видно, не стяжали еще веры неколеблющейся, и все, при виде холодного и сырого камня пещерного, усомневались и пострадали различно: у одного иеромонаха в одну ночь все тело покрылось волдырями, как бы кто усыпал его горохом; другой простудил половину тела с той стороны, какою лежал к стене пещеры, успокоившись после мирного ночного подвига; а некоторые пострадали расстройством желудка и теперь боятся Пахомиевой пещеры как огня.